Однако это вовсе не означало, что Иван Иваныч был равнодушен к увиденному. Нет, и его охватило восхищение, едва он покинул поезд, и вышел на привокзальную площадь, и смешался с парижской толпой, и ажурные дома Парижа окружили его. И дети говорили по-французски и даже бродяги! И парижские красотки, хоть и не были писаными красавицами, но незнакомый шарм, и независимая, раскованная походка, и серебряные интонации, и строгий взгляд — какое неведомое племя! Он-то воображал, что парижские дамы, словно в Тбилиси, медленно плывут сквозь этот мягкий благословенный воздух, томные, ленивые, умиротворенные, — а тут четкий ритм, всё такое деловое, почти стремительное. И ведь ни одна не посмотрела в его сторону, не оглядела с плохо скрытым любопытством, как, бывало, москвички… Сначала это вызывало легкое недоумение и даже обиду. Он пристально оглядывал каждую и при этом загадочно улыбался или пренебрежительно кривил губы, но они торопились мимо, не замечая его сигналов. Но вскоре он к этому привык и заспешил в общем потоке, уже не ловя заинтересованных взглядов, слегка презирая себя за унизительное ожидание этого внимания. Да, привык и уже не пытался разглядеть очаровательных, утонченных, крикливо разодетых манекенщиц, а смотрел на их будничные одежки будничными глазами посвященного в эту доселе неведомую игру.
Иван Иваныч приехал в Париж в 1968 году с туристской группой московских писателей. Разместились они в затрапезном, вшивом отельчике, но неподалеку от улицы Риволи, а это определяло реноме строения, а кроме того, и давнее происхождение, почти из средневековья. И даже то, что оно в недавнем прошлом было заурядным публичным домом, наполняло его в глазах потрясенных москвичей загадочным очарованием. Смешение времен также весьма украшало его. Веселые изысканные обои, блистающие бра, но древние скрипучие лестницы, звукопроницаемые двери и специфическое устройство номера: широкая кровать, возле которой не тумбочка, как обычно, а натуральное биде, у окна раскоряченное кресло минувшего века под ветхим гобеленом, а за фанерной условной перегородкой — современный унитаз и умывальник. Да, еще крохотная тумбочка с телефоном. Зато было приятно, услышав вопрос о месте расположения отеля, бросить чуть небрежно: «Около Риволи…» — и поймать в ответ многозначительное «О!..».
Короче говоря, он проживал в Париже — неведомом, недосягаемом, но знакомом, внезапном и распахнутом настежь. Конечно, как это водилось, перед отъездом их всех предупреждали об опасностях, таящихся в капиталистическом обществе, о возможностях провокаций, и он был слегка начеку, но как-то все-таки лениво, как-то несерьезно…
Не хотелось отравлять свое пребывание в угоду надоевшим нормам, хотелось быть по-парижски раскованным и независимым. И он старательно нарисовал в своей душе себя самого вот таким, и только таким, и в фас и в профиль. И горничная на скрипучей лестнице с улыбкой пропела ему «бонжур», и он уронил свое «бонжур», проходя мимо и робко надеясь, что она приняла его за местного, за своего.