Завернули к монастырю помолиться на начало доброго дела. У ворот их встретил монах. Он был похож на большую чёрную птицу, важно выхаживающую пред большой железной кружкой для подаяний. Савелий и Федька опустились на колени перед иконой у ворот монастыря. Богородица сверху взирала на гостей, словно благословляла.
— Матушка, не взыщи, прости грехи мои тяжкие! — Савелий горестно вздохнул, перекрестился натруженными перстами.
Федька, повторяя за отцом слова молитвы, перекрестился, вспоминая свои грехи. На последней исповеди поведал отцу Филарету про обиду свою на Домашу, да видно, не от души каялся — злится до сих пор. Уж очень свистульку жалко. Крёстный со Смоленска привёз, с ярмарки. Свистулька — всем свистулькам свистулька. Такого перелива ни у кого на селе не было. Сколько друг его, Андрейка, просил поменяться — никак не мог он с ней расстаться. Андрей ему и перо тёмно-синее с переливом предлагал, и подкову, что прошлым летом нашел за селом, и гребень костяной. Другу не отдал. Решил, что подарит на память, когда поедут с тятей в Москву, а тут незадача — пропала свистулька. Пропала после того, как Домаша за солодом прибегала к мамке…
Поехали дальше. Федька во все глаза смотрел вокруг.
— Тятя! Вот это сила! Глянь-ка, церковка, как у нас!
— Сиди, не вертись, вывалишься из саней!
Федька насупился.
— Чего пригорюнился, девка красная. По дому затосковал?
— Ага, мамку вспомнил. Как она там без нас?
— Мужицкое дело такое. Сами выбрали себе такое служение — строить. А сидеть у мамки под боком — науки никакой. А еще говоришь, строительное дело хочешь постигнуть.
— Это я так, тятя. Вспомнилось. Да без Андрюхи скучаю.
— Без Клёпки что ль?
— Ага.
— Ну, он при бочках. Батька при бочках, дед при бочках, и у Андрюхи доля такая.
— Стройка — важнее. Правда, тятя?
— Не гордись. У Бога все важно. Если по совести работать. Куда без бочки да без кадушки, да без ведра? Срубишь избу и что? Воды куда налить? Опять-таки: квашню[4] поставить, огурцы засолить да капусту? Мед налить? Эх, Федька! Мал ещё.
— Не мал.
— Как же не мал? Говоришь такое. Не зришь в корень. По верхам, как муха. Мал. — Отец потрепал Федькины вихры.
Федька вытер кулаком завлажневшие от обиды глаза. По дороге шли обозы, груженные всяким добром, скакали всадники, шли пешие к воротам красной стены Кремля.
— Красота то, какая, тятя! Москва-то, Москва! Каким тыном[5] огорожена!
— Тын, говоришь? — Савелий рассмеялся. — Всем тынам тын. Стена это, Федька, крепостная. Защита града сего! Видишь, башни! Укрепления. Ворог просто так не войдет.
— Вот бы научиться такое строить! Это тебе не изба бревенчатая! Целая наука!
— Научишься с Божьей помощью. Какие твои годы?
— А камни где они берут?
— И камни, и известь в обозах в Москву везут. Камня вокруг много. Добывают люди, трудом своим тяжким. Эхма! — стегнул лошадку, чтоб бежала резвее.
— А известь? Что такое?
— Известь специально в печах готовят, обжигают, для крепления камня.
— Как кашу? Чудно! — засмеялся.
— Как кашу? Ну, ты, Федюха, сравнил. Оголодал, верно?
— Есть маненько.
— Потерпи, скоро будем на месте. Вот и башня въезжая.
С нависших стрельниц[6] капала вода. Капля попала Федьке за воротник, он вскочил, побежал рядом с санями, закричал во всю мощь:
— О-го-го! Здравствуй, Москва! Встречай! Приехали! Федька я!
От Федькиного крика зазвенели прозрачные сосульки, встрепенулась стая галок и ворон, захлопала угольно-чёрными крыльями и взлетела, оглушительно каркая:
— Кто таков?
Дорогу пересек воротный сторож — бравый молодец в черной однорядке[7] с блестящими пуговицами.
— Чего орёшь? Всех ворон распугал!
— Неча им сидеть тут! Черномазые охальницы[8]! Федька едет! Пусть знают!
— Что за богатырь такой? Не слышал.
— Федька! Конь! Градостроитель!
— Эка, загнул! Конь! Градостроитель! Жеребчик неразумный.
Савелий слез с саней, радуясь весеннему солнцу, мальцу своему боевитому, распоясался и распахнул овчинную шубу — любо!
— Кто такие?
Достал берестяную грамотку из шапки, протянул:
— Савелий Петров, тверской мастер. Едем по приказу царя, строить Опричный двор.
Сторож уважительно поклонился:
— Проезжайте.
Москва поразила многолюдьем: ремесленники и купцы, боярышни, в крытых алым сукном меховых душегрейках[9], в цветных сапожках, мальчишки, серыми воробьями шныряющие под ногами. Вдруг все стихло. На черных конях мимо пронеслись всадники с собачьими головами и метлами, притороченными к седлу. Взмах кнута, щелчок — и Федькина шапка покатилась в лужу. Федька вскинулся вслед за обидчиком, чуть не схватился за развевающийся конский хвост, но крепкая отцовская рука опрокинула его навзничь в сани.
— Ты что? Тятя? — вспыхнул, сжал кулаки.
— Ништо! Хочешь, чтобы голова след за шапкой?
— Как?
— Так! Как кочан капусты!
— Разве можно? Человека? За что?
— Было бы за что, не лежал бы тут, как кутёнок[10] неразумный. Опричники[11] это, Федька.
— Опричники? Это мы для них — хоромы?
— Для них. Строителю все равно, что строить. Лишь бы без дела ни сидеть.
— Как же все равно, тятя! Давеча храм строили — душа пела. А теперь? Собачьи бошки повесили, метёлки. А им хоромы? Пошто?