Мы все как с ума сошли с этим "Роял Альбертом". Я экономила деньги, отец работал сверхурочно – и делали мы это лишь потому, что водружение на полку новой тарелки или соусника делало маму настолько близкой к ощущению счастья, насколько это вообще было возможно. Счастье по-прежнему было по ту сторону стеклянной дверцы, но она, по крайней мере, могла смотреть на него через стекло, подобно заключенному, которого навестил горячо любимый и желанный человек.
Она хотела быть счастливой, и я полагаю, во многом поэтому я и приводила ее в такую ярость. Я просто не могла существовать в космической помойке с наглухо закрытой крышкой. Не зря ее любимым хоралом был "Господь изверг их прочь", а моим – "Возрадуйтесь, святые божьи".
Я его до сих пор пою, и благодаря мне все мои крестники и друзья его тоже знают. Он абсолютно нелепый и смехотворный, но в то же время я думаю, что он замечательный. Вот о чем там поется:
Вот так и было – мама за пианино голосит "Господь изверг их прочь", а я в угольном погребе распеваю "Возрадуйтесь, святые божьи".
Беда с приемными детьми в том, что вы никогда не знаете, что вам достанется.
Жизнь у нас в доме проистекала слегка странно.
Пока мне не исполнилось пять, я не ходила в школу, потому что мы жили в дедушкином доме и ухаживали за умирающей бабушкой. Школа не вписывалась в этот распорядок.
Бабушка все болела, а я привычно взбиралась к ней на кровать, стоявшую в гостиной. Окнами комната выходила в розовый сад, в ней было светло и красиво. Я всегда просыпалась первой в доме.
Поскольку дети часто хорошо ладят со стариками, я любила пробираться на кухню, залезать на стул и делать весьма неуклюжие сэндвичи с джемом и сливками. Моя бабушка только такие и могла есть, потому что у нее был рак горла. Мне они тоже нравились, но мне вообще нравилась любая еда, а кроме того, в это время по кухне не слонялись Мертвецы. А может, их могла видеть только моя мать.
Когда сэндвичи были готовы, я тащила их на высокую, большую кровать – мне было года четыре, наверное, а потом я будила бабушку, и мы их ели, и пачкали все вокруг джемом. И читали. Она читала мне, а я читала ей. Я хорошо читала – ничего удивительного, если учесть, что моей первой книгой была Библия... но я с самого начала любила слова.
Она купила мне всю серию книг Кетлин Хейл про рыжего кота Орландо. Он был очень жизнерадостным и совершенно апельсинового цвета.
Это было славное время. Однажды в гости пришла мама моего отца, и мне представили ее как мою бабушку.
- У меня уже есть одна бабушка, – ответила я. – Мне другая не нужна.
Я очень обидела этим и ее, и папу, и это стало еще одним доказательством испорченности моей натуры. Но никто не потрудился понять мои маленькие математические выкладки: иметь двух мам означало, что первая ушла навсегда. Так почему две бабушки должны были означать что-то другое?
Я так боялась потерь.
Когда бабушка умерла, первой это обнаружила я. Я не понимала, что она мертва. Я просто поняла, что она больше не читает историй и не ест сэндвичей с джемом и сливками.
А потом мы собрали чемоданы и уехали из дедушкиного дома, где было целых три сада, а сразу за ними на крутом холме рос лес.
Мы вернулись на Уотер стрит. В дом "две ступеньки вверх – две вниз".
Я так думаю, тогда-то у мамы и началась депрессия.
Все те шестнадцать лет, что я прожила дома, мой отец либо отрабатывал смену на заводе, либо был в церкви. Такая у него была жизнь.
Моя мать не спала по ночам, а днем пребывала в депрессии. Такая у нее была жизнь.
Я ходила в школу, в церковь, гулять в холмы или тайком читала. Такая у меня была жизнь.
Я рано научилась таиться. Не показывать, что у меня на душе. Скрывать свои мысли. Если уж моя мать однажды решила, что я происхожу из Не Той Колыбели, то все, что бы я ни делала, только поддерживало ее в этом убеждении. Она выискивала во мне признаки одержимости.