Старого Гона и ребятишек отделили от остальных пленников и погнали в деревню. Следом за ними поволочили за ноги раненого порубежника, с которого уже сорвали одежду и сапоги. Старик шел мелкими шажками, согнулся, широко расставив сухие, длинные руки, обнимая детвору, жавшуюся к его ногам. Худое, морщинистое лицо Гона стало черным, а темно-русые волосы и борода побелели. Он понял, какую участь уготовили им ордынцы. Что проку от малолетних детишек, которых не пригонишь живыми в Орду, или от него, никому не нужного старика. Всех, кого татары надеялись продать или взять себе, в том числе Дуняшку и двух восьмилетних детей, они оставили в поле! В »грудь Гону будто кол вбили, слезы застлали глаза, и потому все вокруг него — люди, избы и деревья—туманились, расплывались. Немало обид натерпелся старый Иван за свою долгую жизнь, и, когда, казалось, пришел наконец и для него светлый час, случилась такая беда! Но горше всего была мысль о том, что он виновен в злосчастной доле детей и внуков. Едва переставляя тяжелые, будто к ним камни подвязали, ноги, старик нещадно терзал себя за все, что случилось. Это он уговорил семью покинуть обжитую, спокойную деревеньку под Тарусой, не внял вещему сну, который привиделся ему в Первую ночь, когда они переселились на новое место... Будто идет он проезжей дорогой, а вокруг поля да поля. Только подумал: «Чьи же они, и почему людей на них не видать?..» — как стоят перед ним трое. Один в черное одет, другой в тканях заморских и серебре, третий золотыми украшениями сверкает.
Обступили старого Ивана, кричат:
Наша это земля, наша! Иди к нам, сирота!
Царствие небесное, сребро, злато обещают.
Не надо мне вашего,— говорит Гон.— Я туда пойду! — И на лес показывает.
Да куда ж ты пойдешь? Куда? — кричат те, за зипун ухватились, уговаривают: — У тебя, опричь топора, ничего и нет. А там земля вся древом поросла, вовек ее под пашню не поднимешь!
Но не слушает их крестьянин, отстранил с дороги, идет к лесу...
Не пущать его! — вопит тот, что в черном.
Воротить! — кричит в заморское одетый.
А третий подбоченился, хохочет:
Ха-ха! Пущай идет. Все одно от меня не скроется. Моя земля всюду!
«Ба! Да сие ж знакомцы все! — мелькнуло вдруг в голове старого Гона.— В злате — князь тарусский Константин Иваныч. В сребре — Курной, боярин. В черном — игумен Алексинской обители, отец Никон». Старик оглянулся — присмотреться хотел... Но что сие?! Исчезли те, а по дороге, размахивая саблями, трое татар за ним гонятся...
У избы Любима ордынцы остановились. Сначала в нее втащили порубежника, потом загнали старого Гона и детишек. Закрыли дверь, подперли ее снаружи бревном.
Два волоковых оконца, с которых на летнее время Любим снял бычьи пузыри, заколотили досками и стали обкладывать избу хворостом.
«Спалить решили, окаянные!» — подумал старик, молча гладя по головкам плачущих внуков.
На все воля божья! — прошептал он и вдруг с ожесточением воскликнул: — Только детишек за что караешь? Чем прогневили тебя?.. Ирод! Истинно, ирод!
И закрестился размашисто, часто...
А в поле ордынцы неистовствовали. Связали мужикам руки, отогнали их и троих детей-восьмилеток плетьми в сторону. Рыдающих баб заставили подняться с земли и стать в ряд. К ним приблизились оба ордынских десятника и круглолицый одноглазый воин.
Девки есть? — спросил по-русски кривой.
Бабы, ежась под наглыми, похотливыми взглядами крымцев, молчали.
Не бойся — мы девка не трогай. В гарем продать будем. В гареме у хана хороший жизнь — щербет ешь, рахат-лукум, весь ден ничего не делай! — громко защелкал языком толмач, обнажая кривые зубы.
Женщины испуганно переглянулись, не отвечали. Настя стояла чуть в стороне, недвижная, прямая, глядела куда-то поверх голов татар светло-карими глазами. В них не было ни слезинки — все высушило горе матери, потерявшей первенца. Но, услышав едкий смешок ордынца, встрепенулась, вспомнила про Любашу. Решила хоть ее спасти от позора, вытолкнула девушку вперед, крикнула!
Она — девка!
Десятники закивали головами. Тот, что был в черкесском шлеме, помоложе, осклабившись, подошел к Насте, сильно ткнул ее пальцем в живот, спросил:
Ты — тоже девка?
Молодая женщина ойкнула от боли; ее красивое лицо с рассыпанными по плечам темными волосами — кичку ордынцы раньше сорвали — исказилось.
Псы поганые! Сыроедцы! — заорала она в исступлении, глаза ее ненавидяще сверкали.— Ивасика мово убили до смерти, с рук выдерли мертвого!.. На! Ешь! — размахнувшись, она со всей силы ударила татарина кулаком по лицу.
Десятник зашатался. Несколько воинов бросились к Насте, но он крикнул им что-то, и те остановились. Зло скривив рот, вскинул плеть и стал хлестать молодую женщину по лицу, плечам, груди. Настя, прикрываясь руками, наклонилась все ниже и ниже, пока с воплем не упала на землю. Неподалеку, прокусив до крови губы, извивался Фрол, тщетно пытаясь вырваться из тугой петли аркана. Остальные мужики зверями глядели на расправу, в бессильной злобе бранили татар, размахивающих перед их лицами оголенными саблями.