Писатели бывают разные, но в целом мне казалось, что я их понимаю, насколько вообще можно понять подобных людей. Нам всем было что сказать. Чтобы выразить это, мы не нуждались в музыкальных инструментах, красках и мольбертах, глине и мраморе. Для нас главное — письменное слово. Не все писатели стремятся к глубине (хотя очень и очень многие), некоторые желают просто развлечь публику, кто-то хочет просвещать, кто-то, подобно Эмили Дикинсон, пытается самым малым набором слов взывать к самым общим, первобытным чувствам, чтобы показать, каково это — быть человеком в современном безумном мире.
И все же из всех писателей, которых я повстречала на сегодняшний день (а с двадцать четвертого года этот список существенно пополнился), я не знаю никого, похожего на Скотта.
В том возрасте, когда я вовсю училась делать «колесо», кататься на роликовых коньках спиной вперед и таскала у брата сигареты, чтобы узнать, откуда берется вся шумиха по поводу курения, Скотт писал одноактные пьесы. Он писал стихотворения и тексты к песням. Вскоре после этого его пьесы разрослись до трех актов, в них появились режиссерские ремарки. Он писал детективы, приключенческие рассказы и драматические истории. Его пьесы начали ставить в театрах. Он все писал и писал… А потом он написал роман, и снова написал роман, и снова, и еще пьесу для Бродвея, и мюзикл, и самые разные киносценарии, и столько рассказов, что я не могла их пересчитать. Когда не был занят художественной литературой, он писал очерки, статьи, письма и рецензии на книги. Скотт делал заметки и вел книги учета, в которых отмечал все свои произведения и заодно мои.
О, и я только сейчас вспомнила один случай.
Мы тогда только-только поженились — думаю, еще жили в «Коммодоре», — и загулялись настолько допоздна, что решили дойти до Ист-Ривер и посмотреть на рассвет. В лучших нарядах мы шли с вечеринки в квартире одного из друзей Джорджа. Мы были незнакомы, но нам и в голову не пришло бы отказаться от приглашения. К тому же нас там, похоже, знали все.
Мы вышли из ист-сайдской квартиры где-то в районе Семидесятой улицы в выцветше-серую предрассветную пору, прошли до реки, все еще радостные и возбужденные.
Я то и дело теряла равновесие — каблуки были чуть выше, чем я привыкла. На мне был пиджак Скотта, на нем — моя расшитая бисером шляпка.
Ист-Ривер на рассвете источала сырой, масляный запах, хотя и не такой ужасный, как венецианские каналы в августе. Можно было ощутить, что повсюду, на периферии зрения, разлагается рыба. И все же мы уселись на пустом крыльце и сидели, держась за руки, не замечая ничего дурного. Блаженно вздохнули, наслаждаясь своей молодостью, влюбленностью и популярностью, которой были обязаны просто потому, что у Скотта появилось несколько мыслей и он записал их на бумагу.
— Так подумаешь, кто угодно бы с этим справился, — сказал он. — Писательское ремесло на первый взгляд простое. Даже мне кажется, что звучит все очень просто, а ведь у меня есть сто двадцать два отказа, подтверждающих обратное.
— Но как понять, писатель ты или нет? Я хочу сказать, у меня появлялись мысли, и я их записывала…
— Ты имеешь в виду свой дневник?
— Да, мой дневник. И я каждый месяц пишу, целую тонну писем, наверное, отправила. И попробовала записывать несколько идей для рассказов, но у меня скверно получается…
— Будет получаться лучше.
— Может быть. Но я говорю о том, что никогда не думала: «Я писатель». А ты думал. Почему? Как ты понял?
— Очень просто: когда я не писал, меня не существовало.
Так что тем вечером на вилле «Мари», сказав Скотту, что мне нужно подумать, я зашла в дом, забрала подушку и одеяла и устроила себе постель в шезлонге в саду. И тогда, июльской ночью под сенью лимонных деревьев, я беседовала сама с собой о правильном и подлинном, о желаниях и реальности.
Эдуард милый, хороший человек. Да, нас тянуло друг к другу, нас связывали эти дни в средиземноморском безвременье, возбуждение от поступков необычных и нечестных, которые сами по себе привлекали таких, как мы, любителей риска. Но было ли между нами что-то еще? Я все еще с трудом объяснялась по-французски, его английский звучал немногим лучше. Воскресив в памяти все наши встречи, я осознала, что наше общение было очень примитивным. И хотя есть много женатых пар, которых объединяет даже меньшее, чем нас, я уже ясно понимала, что подобный брак не для меня.
Вот к каким выводам я пришла: Эдуард для меня не столько мужчина, сколько образ, символ моего стремления к чему-то, чему я не могла пока дать определения. Если бы тогда я слышала про Амелию Эрхарт, я вполне могла бы устремиться за ее примером, а не за Эдуардом.
Я не была по-настоящему влюблена в него. Эдуард был символом. Эдуард был симптомом. Скотт, со всеми своими недостатками, был хозяином моего сердца.
К тому времени, когда я зашла в дом, высыпала первая роса. Я прошла в спальню, оставляя за собой мокрые следы. Скотт сидел на кровати. В темноте светился кончик его сигареты. Я сняла с себя мокрую одежду, забрала у него сигарету и отложила ее.
— Ты остаешься?
— Да.