Она приходила ко мне домой на час или два, и я диктовал ей, ходя кругами по комнате. Перестук машинки очень нравился Анечке, и она садилась рядом с Ларисой Сергеевной на стул и завороженно смотрела, как порхают ее пальцы по клавишам. Я диктовал по набросанным в блокнот заметкам и, останавливаясь перед зеркалом, поправлял галстук, выбившиеся запущенные пряди с ранней сединой и думал о том, что иски и апелляции не рулетенбургские страсти, и Аня Сниткина, наверно, мало имела общего с этой немолодой дамой странной комплекции. Сыну Ларисы Сергеевны, которого она воспитывала без мужа, было двенадцать лет. Сама она напоминала мой графин на столе: сверху узко, а снизу все раздавалось вширь. Сидела на стуле, а по краям нависало. Расплатившись, я провожал ее до дверей, и было слышно, как она спускается с лестницы, будто скатывается, ударяясь о ступеньки, тяжелый деревянный шар.
Однажды она заправляла в машинку лист почтовой бумаги, и что-то заело. Лариса Сергеевна наклонилась к каретке, я невольно заглянул ей в вырез блузки и подумал о том, что потребность в счастье у нее, верно, не меньше, чем у длинноногих.
Но, наверно, самым важным было то, что к ней привязалась Анечка. Лариса Сергеевна умела с нею говорить, развлечь ее, рассмешить. Или, например, помогала мне, когда приходил доктор делать Анечке уколы. Просто так с моим выросшим ребенком, научившимся брыкаться, как жеребенок, уже было не сладить
– приходилось прибегать к каким-нибудь хитростям.
Вот приезжает наш домашний доктор, я вижу его в окно – идет усталый, сгорбившись, нахмуренный. Звонок в дверь – и входит, как подменили, бодрый, веселый, шутит. Достает свой железный ящик, иголку, шприц. Анечка реветь, мы с Ларисой Сергеевной еле удерживаем ее, столько в ней силы. Доктор смеется:
– Ну-с, кому сегодня делаем укол?
Анечка визжит, мотает головой.
Доктор:
– В кого попаду – тому кричать!
И слезы и смех. В другой раз нужно было делать прививку, и Лариса Сергеевна стала щелкать в стороне большими ножницами. Пока Анечка туда смотрела, уже прививка и сделана.
Так вот и приходится придумывать что-нибудь каждый раз.
Когда я попал в больницу – пришлось лечь на операцию, пустяковую, но все равно мало приятного, – лежал на операционном столе, смотрел, как хирург поднял и держал вымытые эфиром руки вверх, будто собрался молиться, и в голову приходили нерадостные мысли: сейчас вот засну и никогда больше не увижу дочку. И так это показалось чудовищным, что меня всего, до кончиков пальцев, охватила какая-то невероятная жизненная сила, меня даже спросили, что это я улыбаюсь. И как им было объяснить в операционной, что мне стала смешна моя смерть: как же я могу умереть, оставив здесь одну Анечку? Никак не могу.
Положили на лицо маску, стали капать хлороформ и считать, а я должен был повторять.
– Пятнадцать… Шестнадцать…
Повторяю:
– Пятнадцать… Шестнадцать…
– Двадцать два…
– Двадцать два…
– Тридцать восемь…
Слышу уже откуда-то издалека. А повторить не могу.
Сквозь шум в ушах доносится:
– Можно начинать!
Крикнул с усилием воли:
– Тридцать восемь!
И провалился куда-то.
После операции я не ждал никаких посещений и очень удивился, увидев в больнице Ларису Сергеевну. Она пришла и села на стул рядом с моей кроватью, будто это было совершенно обыкновенно, будто она мне сестра или жена. Мы оба не знали толком, про что говорить, и я стал расспрашивать ее про сына, а она качала головой и сокрушалась, что у него одни кошки-мышки в голове:
– Очень он у меня любит всякую живность, всякую дрянь себе домой тащит, такой Костька у меня бестолочь…
Через какое-то время я снова стал работать, и наши диктовки возобновились. И вот однажды в суде я увидел Ларису Сергеевну, подошел к ней и, хотя именно в тот момент у меня работы для нее никакой не было, попросил прийти ко мне домой. Она, наверно, что-то почувствовала и ответила, что занята. Я стал упрашивать ее, что это очень срочно. Наконец она согласилась зайти, но только коротко.
– Хорошо, хорошо, – обрадовался я, – там совсем немного, одна страничка.
Я отправил Матрешу с Анечкой гулять и стоял у окна, ожидая, когда появится из-за угла в начале улицы Лариса Сергеевна. С неба падала легкая сухая крупа – был конец осени. Я пошел в ванную комнату и стал чистить зубы. Чистил, поглядывая в окно, в котором двор был будто присыпан зубным порошком, и сам себе удивлялся – что я хочу от этой женщины, зачем все это?
Наконец она пришла и, не снимая шляпы, села, приготовилась писать.
Я долго ходил по комнате, не зная, что бы такое продиктовать.
Вдруг сказал ей:
– Сними шляпу!
И опять сам себе удивился: что это со мной? Что я говорю? Почему тыкаю?
Лариса Сергеевна покорно отколола булавку, положила шляпу в кресло, распустила волосы.
У нее груди были с голубыми прожилками, и левая оказалась больше правой
– как у Кати.
На ногах были чуть заметные розовые шрамы, а на голове две дырочки, вмятинки – от родильных щипцов.
Она смущенно смеялась:
– Вот, вытащили. А кто просил?
Мы разговаривали мало, но молчание это было какое-то легкое, непринужденное, от него не было больно. Иногда она говорила мне: