Он рассказывает трем аптекарям душещипательную историю про своих завшивевших лошадей и за это получает десять бутылок лигроина, а в придачу – никуда не денешься – десять банок лошадиного противовшивого порошка. Все это он равномерно раскладывает в две сумки – для равновесия. И решает снять гостиницу на денек, чтобы помыться и отдохнуть, но в двух попавшихся гостиницах ему отказывают, как и в ресторане, куда он заходит подкрепиться. Хозяева измеряют его взглядом, пытливо осматривают его обожженное лицо, опаленные волосы – кто-то даже треплет, щиплет его за нос, – и все как один указывают ему на дверь. А сил возмущаться у него нет совсем. Он покупает кое-какую снедь у бакалейщика – и ест, пристроившись на скамейке в парке. Запивает водой из фонтана – жадными глотками, плескает воду себе на лицо и голову, соскребая копоть, въевшуюся в кожу черепа. Он жалеет, что не прихватил с собой пару бурдюков из-под вина: можно было бы наполнить их водой. Потом, все так же задом наперед, возвращается к автомобилю, наблюдая, как Каштелу-Бранку постепенно тает вдали.
Он сидит в кабине, дожидаясь ночи, и неспешно перелистывает дневник, чтобы скоротать время.
Происхождение невольников на Сан-Томе поначалу занимает отца Улиссеша, вызывает у него любопытство – в дневнике он указывает, откуда родом новоприбывшие: «из племени мбунду»[17] или «из племени чокве»[18]. Зато о происхождении невольников, доставленных из-за пределов португальских владений в Африке, он пишет туманно, к тому же на Сан-Томе, в силу его удобного месторасположения, корабли каких только национальностей не заходили – голландские, английские, французские, испанские, – так что вскоре занятие это ему наскучило, да и невольников прибывало все больше и больше. Они получали его все более равнодушное благословение в обстановке все большей анонимности. «Какая разница, – писал отец Улиссеш, – откуда взялась та или иная душа? Изгнанников из Сада Эдемского превеликое разнообразие. А душа есть душа, она нуждается в благословении и обращении к любви Господа».
Но однажды все изменилось. С несвойственным ему волнением отец Улиссеш писал: