Но на четвертый день болячка стала вдвое больше, сильно зардела, в середине загнила, и от нее потек нехороший запах. Прикладывания, конечно, прекратили, перешли на обычные при таких нарывах мази, но ниже колена, на икре, появился новый маленький нарыв и на правой ноге сверху какое-то покраснение. Общий жар то повышался, то спадал. Сил становилось все меньше, каждое движение отзывалось сильной болью, уже не мог сидеть, ел только лежа, через силу и мало-мало. Похудел и почернел до неузнаваемости, но голова, к его и ко всеобщему удивлению, не туманилась, не дурнела, и он все время хотел кого-то видеть, звал то так и не уехавшего брата Андрея, то бывших при ней князей Дмитрия Федоровича Бельского и Ивана Васильевича Шуйского, то Глинского, на которого нисколько не разгневался за советы, от которых ему стало только хуже, намного хуже, без конца звал, конечно, Шигону и второго своего дворецкого - князя Кубенского. Все велел немедля сообщать ему все новости, обсуждал важнейшие государственные дела, и личные, и совсем пустяковые, каждого о многом расспрашивал и еще больше говорил сам, оценивал, рассуждал, осуждал, повелевал, вспоминал.
Прежде никогда столько не говаривал, да так запросто, по-доброму, несколько раз назвал даже братьями Шигону, Бельского, Шуйского. Все только диву давались.
А когда вернулись Мансуров с Путятиным, тут же позвал Шигону, дверь в опочивальне была изнутри заперта, а охранявшим ее детям боярским приказано близко к ней никого не подпускать и даже гнать всех шастающих по этому коридору.
Они привезли из Москвы, из государева хранилища, две духовные грамоты: его отца, Ивана Васильевича Третьего, и его самого, писанную более двадцати лет назад, еще до похода на взбунтовавшийся было Псков. Ни одна живая душа, по его словам, ни тут, ни там не должна была знать, что он потребовал эти грамоты, и Мансуров с Путятиным исполнили сие так, что будто бы и в Москве-то не появлялись, не то что в Кремле - о чем и доложили.
Похвалил.
Потом, сидя у кровати, Путятин негромко прочел обе грамоты вслух, и кое-что велел перечесть еще, после долго молчал, поглядывая то на одного, то на другого своих ближайших помощников.
- Ну?
- Твоя нужна совсем новая, - сказал Шигона.
- Именно! А эту сжечь немедля! - И показал Путятину на печь. А эта,показал на отцовскую, - чтобы была все время у тебя, при тебе, при мне. Понял!
Тот, конечно же, все понял...
К концу второй недели из болячки стал выходить гной, и завоняло отвратно. Но что было делать - все терпели эту вонь. Лекаря никак не могли убрать ее.
А он стал жаловаться еще и на грудь - тоже заболела.
Внезапно решил ехать в Волоколамск и чтобы вызвали туда боярина Михаила Юрьевича Захарьина, конюшего, наблюдавшего в то время за Москвой. Но ехать не смог: попробовали в возке - кругом адская боль. Тогда сделали мягкие носилки, и дети боярские и княжеские почти целый день несли его с превеликой осторожностью на этих носилках под сереньким, низким небом навстречу холодному ветру долгим, голым, шумящим лесом, голыми холмистыми пажитями.
Приехал брат Юрий, князь Дмитровский, но Василий не допустил его до себя, не хотел, чтобы видел, как сильно он болен и как поплошал.
"Обрадуется, что вдруг да помру, а сыну Ивану лишь четвертый год самый момент сесть Юрию на великокняжеский стол". Убежден был, что тот всю жизнь мечтает об этом, хотя еще при отце и крест целовал, и клялся "быть под Василием государем!", но втайне-то все равно мечтает. Поэтому никогда не спускал с него глаз, следил буквально за каждым шагом и жениться не разрешил, чтоб, когда пойдет потомство, свары с его потомством не случилось.
"Но теперь, в таком состоянии, разе ж за всем уследишь!"
Велел сказать, что ненадобен, чтоб уезжал.
Булёв и Феофил составили новую мазь, и дня через три гной потек струей, чашками собирали, четыре чашки вышло, белый стержень показался, Булёв его вырвал, почти с пядь длиной, но все ж не до конца, конец оборвался и остался, и в ноге теперь зияла дыра неизвестно какой глубины открытого, розовато-белого мяса в желтых гнойных прожилках.
И из нижней болячки пошел гной. А на правой ноге болячка росла.
Он гнил заживо. И воняло невыносимо, временами сам задыхался.
Но в общем-то с выходом гноя и стержня почувствовал некоторое облегчение, диких болей больше не было, только глухая общая и полное бессилие.
Спрашивал Булёва:
- Ну что, брат Николай, вылечишь меня?
Прямолинейный немец бессильно пожимал плечами:
- Вижу, болезнь крайне тяжелая и без Божьей помощи нам не справиться. Уповаю на него.
- Тогда везите меня в Иосифов монастырь!..
Из Москвы уже доставили каптан - длинный тяжелый возок-карету, обитый красной кожей, в котором он мог лежать и который везли запряженные цугом четыре мощных соловых аргамака. По его желанию вместе с ним там находились князья Шкуратьев и Палецкий: поддерживали, переворачивали, когда надо, - сам не мог.