И глядел как-то странно, будто гневался. Что за напасть?! Однако на полок, на простынь, покрывавшую сено, взобрался и улегся, как всегда, с удовольствием покряхтывая, широко раздувая ноздри и шумно втягивая густой горячий травяной настой, и блаженно разулыбился, утонул лицом в простыне. А она зачерпнула ковшиком из жбана пивка - и на каменку. Полыхнуло жаром. Она плеснула чуток еще. Еще полыхнуло. Поводила вверху веником. Еще плеснула чуточку-чуточку, так что не полыхало, а только пожарчело. И стала нагонять веником жар на него, а потом обвевать и поглаживать - тело его заалело, задышало жаром, он сладостно застонал, а потом, когда она похлестывала, даже и радостно озоровал - похрюкивал.
А потом легла на огненную пахучую простынь она, и он поддавал и обвевал ее и поглаживал веником, а потом огненной левой рукой, а потом, оставив веник, и правой, и она зашлась в огненной сладостной истоме, а он приник к ее боку, потом к спине своей огненной грудью в жестких густых волосах, она стала разворачиваться на спину и вся поплыла, вся огненно затуманилась, она совсем развернулась к нему...
Услышала бой часов на Тайнинской башне, по привычке стала считать, одновременно понимая, что просыпается, что все это только снилось. Однако сладостная истома в теле была, не уходила, и было радостно.
Оказалось, что уже четырнадцатый час ночи, скоро утреня.
Тогда часы на Руси делились на дневные и ночные. Дневные начинались с восхода солнца, а ночные с его захода, и в зависимости от времени года каждые две недели дневные и ночные убавлялись и прибавлялись на час. Поровну, по двенадцать часов, было на исходе лета восьмого сентября, а в тот день, ноября десятого, ночных считалось пятнадцать, дневных девять, а с одиннадцатого числа подвижка еще на час. Возврат солнца на лето начинался лишь первого января.
Кликнула прислужницам, уже шуршавшим за дверью, чтоб входили, чтоб запалили поболе свеч, покурили сандалом для запаха и одевали ее. И неторопливо, раздумчиво выбирала, что именно одеть, чтобы было понарядней и чтоб обязательно понравиться ему. Одно отвергла, второе, третье. Четыре прислужницы старались вовсю и открыто восхищенно любовались ею. Всегда любовались, но в такие дни перед встречами после разлук она обычно еще так хорошела и так светилась, что, кажется, им всем четырем, давно и хорошо ее знавшим, это все равно всякий раз представлялось каким-то чудом: при ее-то несказанной красоте еще и так вдруг хорошеть, так ослеплять и завораживать. И потому в такие дни они не просто одевали, прибирали и причесывали ее, а будто колдовали, еле-еле, нежно и осторожно прикасаясь, неслышно все завязывали, застегивали, приглаживали, ни на миг не опуская хрустального зеркальца, чтоб она все, все видела, как вся сияет и как бесподобна.
Крестовая моленная была рядом с ее спальней, и, когда она вошла туда, вернее, вплыла, дежурный батюшка тоже растекся в восхищенной улыбке и, благословив и подавая руку для поцелуя, сам тоже склонился, будто тоже хотел коснуться ее губами. Ей сделалось весело. Всю жизнь бывало весело, когда люди восхищались ею.
- Боже! Боже мой, к Тебе утреннюю; завтра услыши глас мой, завтра предстану Ти, и узриши ми! - начал батюшка.
Она негромко вторила. Вторила и восхвалению Приводящему свет, истово, как всегда, метала поклоны, крестясь, и вглядываясь в лики то Спасителя, то Богоматери, то других святых, на которых жили, двигались, мерцали, разгораясь и сникая, отсветы и блики потрескивающих свечей и беззвучных разноцветных лампад, которых тут был целый ряд. Но потом ей показалось, что нынче батюшка читает уж очень медленно. Вообще-то она любила, как он разделял и выговаривал буквально каждое слово, отчего они как будто входили, вливались в нее, но нынче что-то уж больно медленно. Ведь государь наверняка, по своему обыкновению, выехал еще затемно и теперь уже мог быть где-то совсем близко, и еще час-другой... А ей еще нужно было столько сделать. Она могла и не успеть. Хотела даже поторопить попа, но, слава Богу, удержалась, и оказалось, что утреня была нисколько не дольше прочих.
И конечно же, она все успела со всеми приготовлениями.
Даже сама, и так, что никто не видел, сходила в натопленную мыленку и всыпала в туесок с холодным ячным квасом с хреном тот амефисный песок, который был в оставленном Евдокией медальоне.
И солнышку порадовалась, которого не было, не было несколько дней, а дули сырые ветра, да сыпал дождь со снегом, и грязища стояла страшенная, а тут вдруг выглянуло и за ночь, оказывается, еще и обветрило прилично, все подсушило. Ехать было, конечно, легче.
Но он не ехал.
А она ждала и ждала, поглядывая то в одно, то в другое окно, выходившее во двор и к воротам на Соборную площадь.
И непонятно как, но все же проглядела - ведь отходила.
Сказали вдруг, что он уже у себя; видно, через Боровицкие ворота заехал, с заднего двора.
Велела еще подтопить мыленку. И снова ждала, но его все не было и не было. И никаких посыльных не было ни с какими сообщениями и приветами.
Она и обедать не стала, ожидаючи.