Николай Наумович вышел из комнаты озабоченным, хмурым, и у Быстрова от радостного и бодрого настроения не осталось и следа, но не было и чувства полной обреченности, ведь он же сказал — «делай как умеешь, как осилишь», и в этих словах была какая-то надежда…
Госпиталь оказался не обычным эвакуационным, какие Быстров знал и куда раненые доставлялись эшелонами, а гарнизонным, для раненых в пределах столицы, и они поступали по нескольку человек в день.
В палате, куда Быстрова перенесли, было четверо, все московского гарнизона и, слава богу, — все ходячие. Воздух даже в летнюю жару здесь не особенно густой, совсем не такой, как в больших палатах для лежачих, где только и знают требовать судно или утку. А со своими запахами человек в ладу.
К москвичам знакомые заходили, сослуживцы и жены. В палаты к ходячим не пускали, но в фойе посидеть могли, на стульях сидели, за столами беседовали и курили. И женам никаких привилегий — с чем пришла, с тем и уходишь. Не так, как в том далеком госпитале, где женок приветливо принимали с пониманием:
— К вам жена с ночным приехала, уставшая с дороги. Можете на сколько-то часов гипсовую занять. Девушки там убрали, спокойно там, никто мешать не будет.
А здесь — дудки!
Город не бомбили, но воздушная тревога часто объявлялась на короткое время и по нескольку раз в день, иногда одна за другой. Ходячие раненые, а какие они к черту ходячие — на костылях еле до столовой и в туалет в конце коридора ковыляли — по приказу дежурного врача с предельной скоростью направлялись в подвальные убежища. Но скорость все же невелика была, и нередко сигнал «отбой» возвращал их с половины пути, и тут же тревога звала их обратно. Этот бег так потом и именовали — физзарядка по сигналам ПВО. Правда, бомбы падали где-то вдали, и сестры и санитарки после рассказывали — до Химок только прорвались, до Кунцева, до Крюкова или Вешняков.
Госпитальные дни однообразны повсюду — и в столице, и в глухой провинции. Вот только разве перевязка оживляет, или выписывают кого, или заявится комиссия какая, или, наконец, занятный посетитель заходит, неожиданный, как дядя Коля, пожаловавший к Быстрову в солнечный июльский день.
Больших связей между ними не было, но Быстров по-больничному обрадовался приходу, тем более что дядя Коля не один пришел — с супругой под ручку, и шел величаво, выпячивая грудь, и ноги в коленках высоко поднимал, как обученный «испанскому шагу» строевой конь.
Добрейший человек, честный, неглупый, хорошей грамотности и дело знал, но одна беда — ростом мал. Так непозволительно мал, что за всю свою трудовую жизнь выше счетовода не поднялся, хотя по знаниям и по опыту мог бы иного главбуха за пояс заткнуть.
Сколько раз места освобождались, но все других выдвигали. «Не вырос, не дорос», — говорило местное начальство, а если оно в иной раз и выдвигало, то высшее руководство не соглашалось: «Хитрят там, по себе выбирают, чтобы подмять и своевольничать. Не позволим».
И такой малый рост был помехой не только на работе. Кому бы, к примеру, не радость молодая, высокого роста, стройная красивая жена, а для дяди Коли, своими редкими волосами едва достигающего до плеч жены, — одни мучения и тяжелое беспокойство: как бы со двора не увели или так не позаимствовали?
Внимательный человек, отзывчивый и не скупердяй, но на заработки счетовода только душевную щедрость и покажешь. Жена шитьем на дому подрабатывала и иной раз мужа четвертинкой баловала или, бывало, — поллитровкой. Дядя Коля такие подношения принимал с благодарностью, но на жену ревниво посматривал — не грехи ли свои она замаливает? Иногда, по мере падения уровня жидкости в бутылке, подозрения превращались в убежденность, но до серьезной потасовки он дела не доводил, и опять же из-за малого роста и невыгодного соотношения сил.
Передавая Быстрову объемистый сверток, дядя Коля вроде бы извинялся:
— Тут тебе самую малость, аванс как бы. Думал, может, еще и не пропустят…
— Помилуйте, тут же булка, сыр, колбаса да еще и четвертинка! Ее, положим, оставь, а все остальное унеси обратно, самим же вам и дочери…
— Бери и все ешь! Я еще принесу, теперь я могу.
И принес, но только раз. И больше не появлялся. Оказывается, по надобности военного времени его, несмотря на малый рост, назначили контролером-ревизором над большой группой продовольственных магазинов, и в первый же день, когда он свои владения еще только в мыслях обозревал, к нему на дом доставили солидный сверток со всякого рода продуктами и питьем. А после еще и еще.
Вначале дядя Коля смутился, понимая незаконность таких подношений, но еда есть еда, особенно в такое необеспеченное военное время, и он начал привыкать к обильной вкусной пище и крепким напиткам. Нашел и видимость оправданий: «Не может быть, чтоб мне одному подносили. Значит, не хуже я иных других». Кто знает, может, так и пошло бы и погиб бы в нем человек, но «покровители» переусердствовали, передав в одном из очередных свертков крупную сумму денег, тысяч семьдесят-восемьдесят.