Из облака стали выходить породистые сытые коровы, белые и черные, и в воздухе пронзительно и сухо щелкал кнут, и слышался усталый, охрипший голос пастуха Василия, гарцующего на худой и резвой лошади. Он направлял стадо на песчаную косу к широкой пойме, к которой уже сбегались доярки в белых халатах, с большими оцинкованными ведрами.
…Нинка отжала косички, толкнула локтем дверь, вошла и прислонилась к косяку. В полутемной, просторной будке было полно доярок, они смеялись и громко говорили. Плавал вкусный сигаретный дым. Курил Василий. В дыме его не было заметно.
Нинка прислушалась к гвалту, различила в неясно-голубоватом свете подруг и сняла халат. В глазах все еще мельтешил мелкий дождичек, клубился золотой воздух, перекатывались осоловелые глаза сытых коров под навесом и виделись белые плотные струи молока, полные бидоны и вздрагивающие хребтины быков, сгрудившихся в теплой воде, которая ходила кругами у камышей и хлюпала по желтым дудкам…
Ее любимая оранжевая с белой звездой на лбу — Маня — обрадовала. Она лениво переставляла ноги, глубоко вдавливая копыта в песок, бережно несла раздувшееся пузо, будто пахала. «Стельная уже… Пора перестать доить». Нинка хотела сейчас сказать всем об этом, но все были увлечены громким разговором, и она так и осталась стоять, прислонившись о косяк, с перекинутым на руку влажным халатом, вслушиваясь.
— Наш-то не зря речи во всю газету произносит. Так, мол, и так, а чтобы на каждую душу из населения по корове непременно было. Она его и накормит, и напоит, и оденет.
— Да-а… теперь корма все решают.
— Еще березой коров учили кормить. Я в газете читала. Отродясь не кормили!
— У нас лесу нету…
— Раньше-то сеном из первой зелененькой пушистой травки баловали.
— Самый лучший корм — трава луговая. А для зимы важнее кукурузной зелени ничего не придумаешь.
— В Ахаеве вон от бескормицы чуть не сто голов за зиму полегло — пало. Ну и… судили.
— Судили! А что ты думаешь?! Такое безобразие развели!
— Вон тетка Дарья повезла нынче в город мясо продать. А там в магазинах колбасы разных сортов, да и мясо разное почти каждый день продают по твердой цене. Ну, ей и невыгодно. Так ни с чем и вернулась. Сама, говорит, съем за милую душу. Известная спекулянтка.
В углу за столиком, облокотившись, сидел Василий, слушал, ухмылялся, отмахивал от себя рукою дым в дыру, вырубленную для окна, в другой руке франтовато меж пальцев держал ароматную сигарету и посматривал в окно на свою привязанную лошадку.
«Бездельники мы!» — подумала Нинка, и ей стало немного грустно. — Все лето бездельники. Сколько кругом кормов. А мы подоим и по домам. Подоим — и спать. Надо взять косы и с Грушей пойти на луга… Пусть каждый за корма отвечает».
Ее мысли прервал голос Василия:
— Хабирова? Что стоишь, как часовой? Иди к нам, посиди. Сейчас я сон интересный докладывать буду.
Нина отыскала глазами Грушу. Та сидела рядом с пастухом, чуть отводя голову за его спину, сложив руки под груди, что-то шептала ему, похмыкивая степенно, цвела как мак — изводилась от ревности. Доярки его уважали. Он часто рассказывал длинные истории из прочитанных книг, он всегда брал их с собой целую сумку. А с некоторых пор перешел на сны. В последнее время ему стало сниться, как они будут жить лет через 20—30, и все в разных вариантах. Конечно, он все просто выдумывал или представлял себе самому, и каждый раз по-новому, в зависимости от настроения. Слушать Василия было интересно, его «доклады» всегда сопровождались смехом и будили у слушателей легкие и веселые мысли.
Лицо у Василия загорелое дочерна, глаза удивленные, навыкате, опушены белыми ресницами. Взглянув на него, можно было подумать, он только что проснулся. Лет под сорок, крепко сбитый, одного роста с Грушей, он одиноко похрамывал, шагая по деревне в своих щегольских, всегда блестящих резиновых сапогах. Толстые ватные шаровары, фуфайка, брезентовый негнущийся плащ и длинный кнут под широким ремнем делали его неуклюжим и смешным, поэтому он не любил ходить, а всегда красовался на лошади. Все, кроме резиновых сапог, было на нем старым, вылинявшим под дождем и солнцем, но крепким, как и он сам. Нинка с Грушей много раз провожали его в степь со стадом. Припадая на одну ногу, будто разбегаясь, он ловко взлетал в седло и смеялся, довольный, и трепал Грушу по щеке толстой рукой, а Нинке подмигивал. Был он добродушным, удивительно дружелюбным, свойским и каким-то родным. Жил он холостяком со столетними дедом и бабкой, как дитя среди них, хозяйства никакого не имел, любил рыб, раков и охоту и чувствовал себя хозяином степи.
— Иди, Хабирова, садись!
Нинка отмахнулась и показала на губы:
— Курить бросай, Василий.
Груша нежно вынула у него изо рта окурок и быстро выбросила в окно на голубой от дождичка песок. Нинка взглянула на счастливую подругу, вспомнила ее тоску о пассажирских поездах и улыбнулась. «Ни в какие проводницы она, конечно, не пойдет!»
— И вот приснилось мне…