Пусть этот прохожий — только обезьяна сиамца Махавасанта, но разве же нет в жизни этих ужасающих дублетов?.. Мало того, разве не вся она, жизнь, один сплошной дублет к тому, что грезилось нам, когда мы знали ее только по сказкам? Глядите, вот они, людишки, с их расчетами и страстишками… Вы не хотите поверить, что, умирая, они падают… они падают… в… Не поймешь даже сразу, народ ли это такой мелкий или мышата… Когда-то в молодости Гейне любил размах… Помните любовное признание, написанное по небесному своду, или гроб, куда положат его любовь и его печаль.[82] Но никогда не был он охотником возводить на степень людей разную мошкару — уж скорее свою породу приравнять к мышиной («Маленький народец»).
В самом деле, если в людях нет ни пафоса, ни гения, чем будут для них и особенно в них высшие из наших идей и святейшие из заветов? Посмотрите на этих двух рыцарей:[83] что осталось в этом глубоком мещанстве от обаяния принципов братства и равенства? Родина, прошлое, будущее, — что такое эти слова теперь для Крапюлинского и многим ли более того для Вашлапского?[84]
Вот они сидят перед камином и вспоминают («Два рыцаря»)… Да, хорошо вам — мещанство… А нищета? Камин еще вспыхивает, рыцари дремлют… Что это? Сон?.. Ожившая греза?..
Далеко гремит пустыня от музыки ливийских флейт и рогов, струн и бубнов. Вкруг золотого тельца в бешеной пляске кружатся дщери Иаковли,[86] высокоподпоясанные девы. Быстрее… быстрее… и вот безумный танец поднял и подхватил самого Аарона,[87] и риза первосвященника мелькает в вихре белых рук и малиновых, смеющихся уст («Золотой телец»). Золото? Да, вот и Аарон заплясал перед золотом. Но иногда ведь и плясать не приходится. Разве не может золото дать чего-нибудь менее тревожного?… Власть, например, спокойную, мудрую… кроткую?..
Камин вспыхнул и гаснет… дымясь… Нет больше ни вихря, ни музыки… Правда, по стенам еще ходят тени, но скоро не будет и их — воцарится удушливая чернота: это умирает царь Давид и, умирая, передает власть над ними мудрому и набожному Соломону.[88] Давид умирает спокойно, со смешком даже. Улыбаясь, уходит деспот… О, рабство кончится еще не скоро… Одно щекотливое завещание… Есть такой беспокойный генерал, Иоав[89]… Но ты с божьей помощью… И вдруг все исчезло… Старое исчезло?.. Лес, свежий лес, британский лес… Уф, как славно! как ярко трубит рог! Свобода…
Ричард-Львиное Сердце ушел от австрийцев[90] и чувствует себя так, будто он только что появился на свет и в первый раз видит солнце и небо, впервые дышит полной грудью. Но отчего же, рыцарь, отчего это вдруг ты дал шпоры коню и помчался? Или и за свободу надо платить?.. («Король Ричард»).
Может быть, любовь?.. Уйти целиком в одно желание? Сгореть в нем без остатка?.. Фонтан… турецкая царевна… Азра из Йемена… из того рода, где, полюбив, умирают… («Азра»).
Азра умрет чистым… Но вы, бледные спутники любви… Измена и грех… Та любовь, которая уже перестала светиться сквозь бледнеющее лицо Азры… Загробное воздаяние…
Вот они, Христовы невесты, изменившие своему жениху. Что ни ночь, они должны выходить из своих могил и до самой зари с буковых стульев хора, среди страшно холодной монастырской церкви влагать в старинный напев слова, смысл которых навсегда для них утрачен, покуда давно умерший кистер[91] играет на органе, и тени его рук, сопровождая бессмысленное пение, бешено путают регистры («Христовы невесты»).
И долго просятся бедные призраки из этого холодного мрака, где хуже, чем в могиле, туда, на теплое светлое небо, и так жалобно молят они:
«Сжалься, сжалься, Иисусе сладчайший». — А тем временем по Рейну, весь обсыпанный лунным светом, скользит легкий челн, и там виднеются женщины, тоже прозрачные, как и их ладья. Там со своей служанкой на веслах ведет за собою по воде пфальцграфиня Ютта семь своих любовников, которых когда-то она велела утопить, чтобы они не любили других. О, есть ли символ безотраднее, есть ли печальнее даже подбор звуков, чем эта жуткая строка баллады Гейне:
После кошмара загробных воздаяний, после холода лунной ночи и этих грустных пловцов, — посмотрите, они еще плывут; вон, вынырнув по самые бедра из черной воды, они тянут вперед, к ладье, окоченелые пальцы, точно клянутся, — душе нужен трогательный чарующий обман.
И вот медленно движется перед нами во главе своего пышного, своего пестрого, но на этот раз странно безмолвного каравана, последний мавританский царь.[93] Это уходит из Альпухары Баобдил, еще молодой, но уже безутешный. Взъехав на высоту, откуда в последний раз открывается вид на долину Дуэро, царь прощается с Гренадой, которая при закатных лучах кажется ему разубранной в золото и пурпур.