Чувство вины, которое охватило меня при виде этого несчастного, спящего под оконной шторой, сменилось — не могло не смениться — холодной жестокостью: я ненавидел их, прежде для меня безымянных, борцов за свободу, которые казались мне на самом деле борцами с собственной безвестностью.
— Ага, — сникнув, согласился он, — я хоть сейчас… а что, и клозет у вас тоже на улице?
И что я нашел в нем?! А ведь полчаса назад готов был убить… интересно, что подумали бы соседи, видя, как на рассвете хозяин дачи влезает в нее через окно? Кому объяснишь, что мне казалось оскорбительным стучать, просить открыть, рискуя в результате остаться перед закрытой дверью.
Когда же, да и как возымел он такую власть надо мной?! Ответа на этот вопрос я не находил и даже усомнился, существует ли, может ли существовать разумный ответ на относящийся к области иррационального вопрос: что-то тянуло меня к нему, что-то отталкивало… И не исключено, что то, что тянуло, то и отталкивало…
Притяжение противоположностей? Куда как просто, хотя доля истины есть и в этом: если возлюбленный мой Сарычев был тем, кем я хотел и не мог быть, то… ненавистный мне Светлан был тем, кем я не хотел быть. Не хотел, но и не мог!
…Сквозь оконное, с грязным продольным следом от моего ботинка, стекло я увидел, что Светлан возвращается.
— И что он нашел во мне?! — нечаянно подумал я…
…И тут же злоба и обида в моей душе сменились жалостью и сочувствием: как мог позволить себе жестокость я, имеющий дачу и две квартиры, снимающий третью, обутый, одетый, знающий, что в любой момент могу взять из ящика комода академическую зарплату Сарычева, как мог огрызнуться на голодного, бездомного, гонимого моего брата?! Разве не пришло мне в голову при виде Светлана, спящего на моем месте, на моем диване, на моей даче, но не под верблюжьим одеялом — под пыльной шторой, что, в сущности, мы с ним сшитые судьбой на живую нитку сиамские братья, одному из которых досталось все: ум, сердце, желудок… а другому — ничего, кроме фистулы в углу рта?!.
И вроде бы ни с того ни с сего стал рассказывать остановившемуся в открытых дверях Светлану о том, как впервые оказался на этой, тогда чужой, даче, как, спросив по-французски, отправился во дворовый туалет и в ужасе и недоумении взирал на круглую прорубь в привычном мне мире гладких и холодных, как лед, голубоватых плиток домашнего туалета… Подспудно я пытался оправдать перед Светланом тот собственнический инстинкт, который возник, только когда у меня отняли по праву мне принадлежащее: отца, мать, детство. Я пытался доказать ему, что ненасытность моя сродни его непритязательности, по крайней мере, что это две ветви одного ствола…
— Так едем мы или остаемся? — раздраженно прервав мою исповедь, спросил он.
Мы вышли. Я тщательно запер дверь, опустил ключ в карман. Молча дойдя до остановки, мы сели в троллейбус… Поехали в центр…
— Ну? — спросил Светлан, устраиваясь поудобней у окна.
Мы провели вместе весь день, к вечеру оказались на Преображенке, на цыпочках пробрались ко мне в комнату…
— Ну? — в который уже раз повторил Светлан.
И я послушно продолжил рассказ о той жизни, которая прошла и пришла к столь печальному финалу: одиночеству, снимаемой комнатенке, исповеди перед незнакомым человеком…
— А вот это вы зря, — поправил меня Светлан, — исповедоваться и надо перед незнакомыми… иначе это не исповедь, а кокетство… Знаете, почему любой писатель свои тайны не Софье Андреевне на ушко, а всему миру выбалтывает? Да потому, что переписать свою жизнь заново хочет — вроде бы и не лжет, но где чуть раскаянием подлость подмалюет, где фон так пропишет, что получается — иного выхода не было… Нет, сами прикиньте: если историю вашей жизни да на фоне гибнущей Помпеи… Все бежали, вы бежали, всех пеплом засыпало, вас засыпало, все споткнулись, вы споткнулись, все пропали, вам одному повезло…
Он рассмеялся, до. вольный собой, открыл баул, глянул туда долгим взглядом и со вздохом закрыл…
— Кстати, — сказал он, возвращая себя к теме, — лучший способ избавиться от угрызений совести — это описать их! Вы не анализировали с этой точки зрения литературу? Ну, тогда вы просто… чи-та-тель! А могли бы попытаться стать писателем, да только вряд ли что получится…
— Почему вы так думаете? — с мнимым безразличием спросил я.
— Потому что, если писать исповедь, то правдиво… Правдиво, как после смерти… Иначе незачем и начинать!
— Кто может определить, что есть «после смерти»? — возразил я. — И тем не менее великая литература существует, хотя, уверен, вы не сможете назвать ни одного имени, который бы… «как после смерти!»
— Федя Протасов! — воскликнул Светлан.
— Жаль только, что он не умел писать, — почему-то задетый словами Светлана, заметил я.
— Ничего вы не понимаете, — махнул рукой Светлан, — «Федор Протасов» — это не имя, это… ИДЕЯ! Для таких запутавшихся мальчиков, как вы! И еще, между прочим, отличный псевдоним… Ну, что молчите? Хотите испытать себя?
— Хочу, — кивнул я.
— Хотите исчезнуть… раствориться… сменить имя — вам ведь это не впервой — хотите?
— Хочу, — повторил я.