Глядя на освещенную дачу, на тень женщины, обращавшейся к невидимому собеседнику, я понимал, что это Верочка, что спрашивает она, естественно, меня, и конечно же, о Сарычеве, покинувшем нас, но тогда кто же тот, лежащий на кожаном сиденье машины и все это наблюдающий?! Тоже — Я, только ДРУГОЙ Я?!
В ту ночь я не мог знать, что прозрел таинственную истину; мне казалось, что я сплю, и в следующий миг я и впрямь уснул, по-детски слюнявя мягкую кожу, а утром Верочка сказала мне, что Дмитрий Борисович на дачу так и не вернулся…
Целыми днями лисья старуха сидела у нас, рассказывая Верочке всю правду о людях, почему-то эту правду скрывавших. Никогда она не смотрела ни на свою собеседницу, ни на меня — стул располагала так, чтобы сквозь цветные стекла витражных окон опознавать появляющихся на стыке двух аллей…
По просьбе Верочки она принесла даму из другой колоды взамен порванной и, казалось, осталась жить на нашей даче, впрочем, без малейшего корыстного интереса — она даже от чая категорически отказывалась.
Не смутил ее и неожиданный приезд Иваши и Гапы. Гапа властно взяла Верочку под руку, вытащила на участок, гуляла, высоко поднимая уже слоновьи ноги, о чем-то говорила, дирижируя рукой, сжатой в кулак…
Иваша гладил меня по голове:
— Ну, теперь все образуется…
Он всегда так говорил, и я, не обратив внимания на особый тон, привычно склонил голову.
И вдруг заметил презрительную усмешку лисьей старухи.
— ЧТО? — спросил я ее взглядом.
А получилось вслух.
— Все теперь образуется, Игорек, — повторил, не конкретизируя, Иваша, не видя, что старуха, торжествуя, отрицательно покачала головой…
Она ушла и больше не появилась…
Ерофеевы засиделись у нас до позднего вечера, ужинали, пробовали вишневую наливку, выдаваемую за домашнюю, а когда стемнело, надумали остаться…
Словно наедине, они вели друг с другом разговор, что выбраться из Серебряного Бора почти невозможно, хотя и оставаться ночевать неловко, места, правда, много, и если есть постельное белье…
Верочка, не дослушав их, взяла со стола недопитый стакан чая и, неся его перед собой, словно свечу в вытянутой руке, направилась в спальню…
Иваша и Гапа растерялись, замолчали, а тут еще и я, чтобы сделать неловкость невыносимой, вышел вслед за Верочкой…
Верочка дверь не закрыла, света не зажгла, опустилась на постель, извлекла ноги из туфель, посидела молча, неподвижно, потом из ящика тумбочки достала знакомый мне флакончик — без снотворного она уже давно не могла заснуть, попыталась вытряхнуть на ладонь две таблетки, а когда высыпались почти все, испуганно глянула на меня…
Я виновато опустил глаза…
Но незадолго до переезда с дачи я уговорил Верочку пойти к реке бросить монетку, чтобы вернуться. Мне казалось, что только так можно спасти ее от гибели, которую я предчувствовал. Я боялся себя, потому что уже заметил в себе некое свойство, стоившее жизни одному моему соученику.
Дело в том, что, маленький, тщедушный, покорный, я был объектом мучительства для большинства моих одноклассников. Однажды они загнали меня в кабинет химии под лабораторный стол, вытащили плохо прикрепленную верхнюю доску и по очереди плевали. Я терпел и даже, кажется, не очень их ненавидел; лишь одного, который был моим кумиром и снисходительно защищал меня, а в данном случае хохотал и предлагал еще «насесть», я возненавидел люто:
— За это ты расплатишься жизнью! — сказал я ему, еще раз обнаружив провинциальную, в духе Бердянска, склонность к выспренним фразам…
Через два дня после экзекуции он попал под автобус и был раздавлен насмерть вместе со своим велосипедом. Говорили об этом с некоторым смущением, потому что велосипед он стибрил за полчаса до гибели…
Мог ли я после всего этого забыть, что, глядя на высыпавшиеся в Верочкину ладонь таблетки, с брезгливостью подумал:
— И зачем живет?!
Вот почему, зовя Верочку бросить монетку, я пытался смешать карты ее судьбы…
Мы пошли; около пляжа, носом в забор, была приткнута зеленая «Победа» — вот ведь как просто: стоило мне пожелать спасения Верочке, и тут же — не просто спасение — СЧАСТЬЕ!
Верочка машину не признала.
«Сокол» играл в волейбол — горе не уменьшило его бицепсов, падение не прибавило естественной для долговязого сутулости, время не изменило пристрастия к длинным трусам, поверх которых болтались концы белых тесемок сатиновых, под низ надетых плавок.
Мяч взлетал, играющие покрикивали «бери!», «держим-держим», «кинь на гасик!»… «Сокол» следил глазами за мячом, Верочка смотрела на большую черную собаку, пытающуюся укусить воду.
И тут, после сильного удара, мяч подкатился к нашим ногам.
— Парень, кинь мячик! — крикнул «Сокол».
И увидел меня, и тут же перевел взгляд на Верочку, и снова на меня…
Верочка видела его, он видел Верочку, но не то что счастья — даже боли не отразилось в их взглядах…
…Мяч лежал у моих ног…
Летчик снова посмотрел на меня и вдруг слегка кивнул, не отказываясь от того, что узнал спустя ШЕСТЬ лет, что мыслимо лишь в том случае, если первая наша встреча запечатлелась в его душе незабытым стыдом…