Но они, спасшиеся, уцелевшие, злобные, недоверчивые особи, подсознательно понимая, что отдали свою жизнь ради самой жизни, с завистью стали относиться к собственным детям, которым, казалось бы, в самый раз улыбаться, танцевать, любить. Те, кто пережил войну в нашей ли стране, в Германии ли, прикрываясь священной памятью героев, пишут о войне, снимают фильмы, стремясь напомнить или внушить поколению, не знавшему войны и не зараженному ненавистью друг к другу, поколению, слушающему «битлов» на едином для всех языке, что кровь жажде i мщения, что тот парень — враг и непременно убьет тебя, если не опередить его, — они готовят к войне тех, кому уже наплевать на дележ рынков сбыта, на сырьевые базы, на противоречия классов, они подстегивают нерастраченную агрессивность, их мысли облачены в научные тоги, в ермолки цитат, они являются охранителями множества тайн, знать которые не следует простым людям, но на самом деле они завидуют, они помнят о загубленной на выживание жизни и хотят, чтобы родившиеся от них дети оценили их тихий подвиг и не посмели жить лучше…
Справившиеся с рудиментами доверчивости, выжившие жертвы, их палачи и дети тех и других — вот современное общество, ковчег уцелевших… им ли улыбаться?!
И не от этого ли постоянного внутривидового напряжения наступило всеобщее старение: всем им в тридцать седьмом было двадцать, всем нам теперь под шестьдесят… Как легко, как отважно расстаются с жизнью юноши, как трудно, обремененно — старики… Чьи мы дети и дети ли мы — достаточно посмотреть хронику прежних лет и нынешнее документальное кино, чтобы получить ответ: ветхая ностальгическая пленка — люди на сером прямоугольнике поля, гоняющие мяч, и люди на трибунах стадиона, в едином порыве кричащие «тама!», люди, не желающие знать своей судьбы…
…Это раскланивание, узнавание, приобщение к Северной трибуне, билеты на которую для всех для нас Иваша приобретал в специальной кассе при Кремлевской столовой в качестве духовного пайка, эти не известные мне знаменитости, которые не знали только меня и засекреченного Сарычева, но здоровались с Ивашей, с папой, а особенно, и почему-то с улыбкой, приветствовали генерала, Василия Саввича Тверского.
Игры я не помню, лишь впечатление, что все на поле падали, а на трибунах кричали… не все, конечно… Не кричали ни Сарычев, ни я… Сначала, подражая взрослым, я пытался пискнуть, но, увидев, как обернулся ко мне Сарычев, смутился, и больше меня никто не слышал… До сих пор болею молча…
…После игры охрипшие, возбужденные, бурно жестикулирующие болельщики стекаются по ступеням стадиона к метро, но чем ближе, тем уже становится проход меж двух шеренг ухоженных милицейских лошадей, сдерживаемых и направляемых усатыми всадниками, — не до жестов, расставлены локти, толпа все больше стискивается, идет напряженно, молча, и вдруг не в меру пугливая кобыла шарахается от грубой руки пьяного, вздумавшего потрепать ее холеную морду; осаживаемая ездоком, она приседает на задние ноги, и тотчас отшатывается толпа, кто-то сдавленно кричит, мама, боясь за меня, ищет глазами Сарычева, но тот, спасая мужское реноме моего папы, отворачивается — я остаюсь на папиных плечах, прижимаюсь к его голове, сжимаю ногами его шею и… тоже бросаю жалкий взгляд на Сарычева: должно быть, и мне уже ясно, что папа действительно слабая защита — разве отделаешься остротами, когда внезапно бросается из стороны в сторону гонимая и непускаемая толпа…
Впрочем, все это было один только раз, да и не в тот первый день. А тогда, сразу после матча, наши пути с толпой разошлись: им в метро, нам — в ресторан стадиона, где снова, но уже за столиками сошлись знаменитости, где веселье, шум, непринужденный дух, словно не болельщики — спортсмены праздновали победу… И еще котлета де воляй с бумажным хвостиком, трепещущим во встречных потоках воздуха, рассекаемого стремительным официантом…
…Тверской обедал в другом конце зала, и, воспользовавшись этим, Иваша рассказал папе и маме, которые знали Тверского лишь шапочно, фантастическую его «историю». Иваша не подумал о присутствии ребенка, а во мне смешной, по общему мнению, рассказ оставил ощущение ужаса и восторга…
…Василий Тверской был человеком азартным, смелым и, естественно, бабником (стилистика, увы, не Иваши, а жаль, мне бы сейчас услышать, как рассказывает подобные истории летом сорок восьмого года государственный человек). Когда началась война в Испании, Тверской отправился туда советником, в Мадриде не отсиживался, рисковал, но пуля таких людей не брала — все было прекрасно: война, вино, испанки, однако и этого Василию было мало: он влюбился в советскую, в переводчицу. Звали ее Симоной. Муж Симоны занимался тем, что раскрывал заговоры и ловил шпионов, тоже числясь советником. Может быть именно поэтому Тверской решил отправиться с Симоной на задание в тыл врага — видимо, там он чувствовал себя в большей безопасности.