Я несколько раз встречался с Н. М. Зерновым, богословом и историком, и с известным философом Н. С. Арсеньевым. Николай Сергеевич, несмотря на свои 87 лет, был бодр, приятно говорлив, способен в течение часа представить в основных чертах свой труд о Хомякове, изданный в 1955 году в США. У меня сохранилась переписка с Зерновым, Арсеньевым и игуменом Геннадием (Эйкаловичем), человеком энциклопедических познаний и знатоком знаменитых «Ареопагитик».
Говоря о представителях первой эмиграции, не могу не вспомнить о моем близком друге, Николае Ивановиче Раевском (1909–1989), с которым нас связывала 15-летняя дружба, вплоть до его кончины. Офицер Иностранного легиона, после войны работавший во Французском институте в Вене, он был одной из самых ярких и оригинальных личностей, с которыми я когда-либо встречался.
С большой симпатией и благодарностью вспоминаю также Соллогубов, Андрея Владимировича и Наталью Борисовну (дочь писателя Бориса Зайцева). В 1987 году Наталья Борисовна издала в «Overseas Publications Interchange», не без моей скромной помощи, книгу своего отца «Мои современники». Подписывая мне это издание, она вдруг с озорной улыбкой спросила: «А вы будете писать о ваших современниках? О нас, например?» — «Буду. О вас и Андрее Владимировиче напишу, что вы были прекрасные люди».
Написал.
Что касается второй эмиграции, то я почти ее не знал, за исключением нескольких
После отъезда в Германию, где я прожил с 1978 по 1981 год, после Страсбурга, где я работал два года в университете (1981–1982), большинство моих русских связей ослабло и даже распалось.
Были, я думаю, и иные причины моего удаления. Начиная с 1976 года я жил и работал во французской среде: репетитор в лицее, преподаватель русской грамматики на католическом факультете близ площади Терн — этой работой я был обязан Михаилу Славинскому, который представил меня декану, г-ну Франсуа Нотэру. В те же времена я прилежно посещал Коллеж де Франс и слушал лекции по истории итальянского искусства и французской средневековой литературе. Когда я был назначен в Лилльский университет, где и оставался почти четверть века (1982–2005), погружение во французскую среду усилилось. Этот переход осуществился не так безболезненно, как можно было бы подумать. Но меня всегда вдохновляла французская пословица «On ne peut pas bеtre et avoir betre» — нельзя
С другой стороны, Франция и французский язык мне всегда были близки и дороги, и это чувство вознаградило меня за многие потери.
— В конце семидесятых годов самиздатские авторы и эмигрантские сочинители (между прочим, включая Набокова, но исключая Солженицына) особенно пылкой благосклонностью французских славистов не пользовались.
Изредка Н. А. Струве и профессор Ренэ Герра издавали книги эмигрантов, но я думаю, их возможности, а следовательно, и каталог их издательств («ИМКА-Пресс» и «Альбатрос») были весьма ограниченными.
Существует точка зрения, по которой французские слависты, в основном розовой и багровой окраски, не только снобировали, но и энергично препятствовали публикации русских произведений, не освященных советской цензурой. В качестве примера приводится, и справедливо, патетически безобразное изъятие книги Алена Прешака о советской литературе в популярной серии «Que sais-je?» со стаей имен самиздатских авторов — история, о которой подробно рассказал Николай Боков[15].
Вместе с тем, на мой взгляд, подобное происшествие уникально в анналах французской славистики. Я думаю, что объективность требует смягчить эту плачевную картину и признать, что лед и холод многих французских славистов отнюдь не помешали многочисленным эмигрантам ни издавать свои книги по-французски, ни переводить самиздатских поэтов, как, например, Иосифа Бродского или Геннадия Айги.
Несомненно, отношение к русской литературной эмиграции со стороны многих французских славистов — но не всех! — в те годы колебалось между полярным равнодушием и утаенной неприязнью. Но профессора, как и издатели, оказывают не большее влияние на литературу, чем метеорологи на проносящийся разрушительный тайфун.