— Спасибо, Харриет. А теперь возобновим наш прерванный праздник? О, моя потерянная юность. Вот утки, приплывшие за остатками наших бутербродов. Двадцать три года назад я кормил таких же уток такими же бутербродами.
— Десять лет назад я также кормила уток как на убой.
— Значит и через десять, и через двадцать лет те же самые утки и те же самые студенты продолжат тот же самый ритуальный банкет, и утки будут щипать пальцы студентов, как они только что ущипнули мои. Насколько мимолетны все человеческие страсти по сравнению с этой всепоглощающей непрерывностью уток… Идите прочь, дурачки, всё кончилось.
Он бросил в воду последние крошки хлеба, перевернулся на подушках и, полузакрыв глаза, стал смотреть на расходящуюся рябь…, мимо прошла плоскодонка, полная тихих, разморённых солнцем людей, лишь раздавалось поочерёдные бульканье и плеск, когда шест входил в воду и выходил из неё; затем проехала шумная компания с граммофоном, вопящим «Любовь в цвету»; затем мимо в одиночестве проплыл молодой человек в очках, работая веслом изо всех сил, как если бы от этого зависела его жизнь; затем со скоростью похоронной процессии проследовала другая плоскодонка, в которой находились девушка и мужчина, что-то тихо ей говорящий; затем оживлённая группа девушек в аутригере;[89] затем проплыло каноэ с двумя студентами, усердно гребущими вёслами, стоя на одном колене; потом — очень маленькая байдарка, опасно управляемая смеющейся девушкой в купальном костюме, на носу сидел улыбающийся хорошо одетый молодой человек, очевидно, морально готовый к неизбежному погружению; затем на плоскодонке мимо проследовала очень спокойная и полностью одетая компания студентов обоего пола, которые вели себя весьма прилично по отношению к дону-женщине; затем группа людей обоего пола и всех возрастов в инригере[90] с другим граммофоном, также скулящим «Любовь в цвету» — её, очевидно, распевал весь город; затем раздалась серия пронзительных криков, которые объявили о прибытии весёлой компании, обучающей девушку-новичка управлять плоскодонкой; затем, в качестве забавного контраста, проплыл очень плотный мужчина в синем костюме и льняной шляпе, который торжественно двигался в полном одиночестве в четырёхвёсельной шлюпке, а за ним — тонкий юноша, один в двойке парной, потом мимо бок о бок проползли три плоскодонки, в которых все, казалось, спали, кроме работающих шестом и вёслами. Одна из них прошла на расстоянии весла от Харриет: взъерошенный, довольно полный молодой человек лежал, задрав колени, его рот был немного приоткрыт, а лицо раскраснелось; на его плече спала девушка, а напротив них сидел мужчина, также утративший интерес к внешнему миру: его шляпа была надвинута на лицо, руки скрещены на груди, а большие пальцы засунуты под подтяжки. Четвертый пассажир, женщина, ела конфеты. На работающей шестом было мятое хлопчатобумажное платье, её голые ноги были сильно покусаны. Харриет это видение напомнило железнодорожный вагон третьего класса в жаркий день при выезде на экскурсию — неизбежное засыпание у всех на виду и огромное желание запустить чем-нибудь в пузатого юнца. В этот момент поглотительница шоколада завернула оставшиеся конфеты в тугой кулёк и действительно бросила его в юнца. Кулёк попал в середину живота сони, и тот проснулся с громким всхрапом. Харриет достала сигарету из своей пачки и обернулась, чтобы попросить у компаньона спички. Он спал. Это был очень опрятный и бесшумный сон, его позу можно было бы назвать полуёжиком, и ни рот, ни живот не представляли собой привлекательную мишень. Но он несомненно спал. А рядом была мисс Харриет Вейн, которая внезапно прониклась к нему явной симпатией и сидела, боясь пошевелиться из страха его разбудить и жестоко сердясь на приближающуюся лодку, полную каких-то идиотов — их граммофон надрывался, играя (что бы вы думали?) «Любовь в цвету».
«Как прекрасна Смерть, — сказал поэт, — Смерть и её брат Сон!»[91] Спросив, проснется ли Ианте вновь, и будучи уверенным, что да, он продолжает ткать ковёр из прекрасных мыслей о сне Ианте. Из этого мы можем справедливо вывести, что он (как Генри, который безмолвно склонился на коленях перед её ложем) чувствовал нежность к Ианте. Ведь сон другого человека — пробный камень наших собственных чувств. Если мы не дикари, мы благожелательны перед лицом смерти как друга, так и врага. Она не раздражает нас, не заставляет нас бросить что-нибудь в умершего, мы не считаем это забавным. Смерть — окончательная слабость, и мы не осмеливаемся оскорблять её. Но сон — лишь иллюзия слабости и, если только не срабатывают наши защитные инстинкты, он пробуждает в нас неприязнь и раздражение. С высоты осознанного превосходства мы смотрим с пренебрежением на спящего, так выставившего себя напоказ во всей своей беззащитности, и отпускаем иронические комментарии относительно его внешности, его манер и (если дело происходит на публике) нелепости положения, в которое он поставил своего компаньона, если таковой имеется, и в особенности, если этот компаньон — мы сами.