Мария Ивановна лечилась сначала амбулаторно. Однажды в одной из квартир дома, в котором она жила, у трехлетнего ребенка случился приступ острого аппендицита. Родителей ребенка дома не оказалось, к Марии Ивановне прибежала старушка, нянчившая малыша, Мария Ивановна попыталась было вызвать по телефону «скорую помощь», но безуспешно. Тогда она завернула мальчика в одеяло и бросилась с ним в больницу. Малыша тут же унесли в операционную, а Мария Ивановна едва успела дойти до стула: ей стало плохо.
— У нее давно с сердцем, — добавила Вика, отводя в сторону неестественно заблестевшие глаза и совсем по-детски тыкая коротеньким, в веснушках, пальцем в подоконник. — Пережила она столько, да и в госпитале… Знаете ведь, как она к работе относится. А тут бегом да еще с ребенком на руках.
…Он решил, что цветов Марии Ивановне не понесет, зашел в магазин и попросил упаковать немного самых лучших фруктов.
Мария Ивановна лежала в боксе — крошечной одноместной палате, в которой умещались только тумбочка, стул и койка. Она никогда не была полной, но ее стройное тело было сильным, теперь оно совсем потерялось под покрывалом. Темные, отливающие бронзой волосы разметались по подушке, и на их фоне лицо казалось необычно маленьким, исхудавшим. На тумбочке был раскрыт томик стихов.
Когда Коноплев вошел, она, видимо, дремала. Стараясь ступать потише, приблизился к кровати. Мария Ивановна открыла глаза. Они стали еще глубже, потемнели. Некоторое время она смотрела ему в лицо, потом оглядела фигуру, пакет в руке и… отвернулась к стене. У нее были очень длинные ресницы, тень от них падала почти до половины щеки. А может быть, это просто была синева под глазами?
Он постоял сколько-то, он не знал сколько, и вышел. Уже за дверью обнаружил в своих руках пакет, хотел вернуться и не посмел. Остановил проходившую мимо сестру.
— Передайте потом Платоновой. От товарищей, да. Она спит сейчас.
Заведующий терапевтическим корпусом Прозоров был у себя в кабинете. Поздоровался молча, кивком, и взял из коробки папиросу, давая понять, что готов к разговору.
— Что у Платоновой?
Прозоров стряхнул пепел с папиросы в цветок на окне, хотя у его локтя и стояла пепельница. Он был коренастый, плотный, с лицом деревенского дядьки и карими девичьими глазами, такими неожиданными на этом лице. И ресницы у него были девичьи-длинные, пушистые.
— Что еще, говоришь? По-моему, так горе ее какое-то пришибло. Большое горе. От пустяков такие не сваливаются… С сыном у нее все благополучно, я узнавал. Может, личное что, не слыхал?
Не отрывая взгляда от пола, Коноплев покачал головой. Взглянув на него, Прозоров понимающе хмыкнул:
— Что, как без рук теперь? В вашем деле это действительно…
Коноплев навестил, не мог не навестить, ее еще. На этот раз Мария Ивановна не отвернулась, проговорила с видимым усилием, но твердо:
— Я знаю, вы не могли поступить иначе.
Она даже улыбнулась, как улыбалась ему в трудную минуту возле операционного стола, когда нижняя часть лица скрыта марлевой повязкой, одними глазами, и протянула руку, но легче от этого не стало.
Она умерла в конце апреля от острой сердечной недостаточности, такой редкой в ее возрасте. Коноплев сделал для нее все, что мог, теперь было безразлично, что о нем подумают и скажут. Сделал все и для похорон. Они получились торжественными и многолюдными. Хирургическое отделение было в полном составе, за исключением тех, кто дежурил. Пришли и из детского, терапевтического и других корпусов. Коноплев заметил много посторонних. Среди них попадались знакомые лица. Кажется, эти люди были в свое время его пациентами.
В конце короткого траурного митинга во дворе больницы Зинченко подвела к нему рослого, широкоплечего человека в форменной шинели. Из-под спутавшейся пряди темно-русых волос на хирурга взглянули знакомые серые глаза. Такие глаза были, наверное, у Марии Ивановны в юности, в минуту горя: широко распахнутые, потемневшие от душевной боли и по-детски растерянные.
— Вот это товарищ Коноплев, — сказала Зинченко, — все это сделал он.
Дора имела в виду организацию похорон, но ему вдруг открылся в ее словах иной смысл. С трудом заставил себя выслушать молодого моряка, который принялся неумело выражать свою благодарность, и пошел сквозь толпу, большой, грузный, постаревший за эти дни, не замечая пристальных взглядов окружающих.
Да, все это сделал он, позаботился лишь о себе, не подумал о другом человеке.
Когда процессия направилась на кладбище и, надрывая душу, заиграл оркестр, незаметно отстал, взял такси и поехал на окраину города. Возле приземистого здания оранжереи отпустил машину. Было уже около пяти часов, и немолодая женщина в шерстяном платке, недовольно проворчав что-то о людях, не уважающих чужой труд, поставила перед ним несколько горшков чахлых астр. Она почему-то называла их хризантемами. Они были двух цветов — белые и сиреневые. Узкие лепестки пожелтели на краях и свернулись, совсем как у того багульника.