— Война, — говорит он своим насмешливым голосом, — развивает вкус к героизму и благородству, поддерживает в людях любовь к чистоте и опрятности. Вот послушайте, например, предписание из штаба дивизии: «Замечено, что в некоторых частях уход за лошадьми поставлен недостаточно опрятно... Инспектор артиллерии собирается сделать смотр паркам. Посему обратить самое серьёзное внимание на чистку и содержание конского состава...» Вот почему об этом ничего не написано у вашего Толстого? У него там все поэзия, психология, характер русского человека... А скажите мне, что он написал о клопах, о блохах, о вони, о клейких скамейках и прокисших полах, о плачущих бабах, о детях, у которых приходится вырывать изо рта последний кусок хлеба, о мародёрах, о конокрадах, грабителях?.. Послушать вашего Толстого, так что ни солдат, то Каратаев, который только о божественном помышляет. А кто из церкви иконы на щепки выбирает? Кто превращает Божьи храмы в конюшни и сортиры? Кто обирает трупы до нитки? Кто казённый овёс ворует?.. Об этом у Толстого не сказано? А по-моему, Каратаев ваш — плут, и вся эта толстовская психо-ло-гия — чепуха на постном масле! Гроша медного не стоит! Книжное баловство — и только. Потому что сидел ваш Толстой в штабах и занимался смотрами да парадами. А попробуй его приставить к настоящей войне — на полчаса терпения не хватит. Нашёл чему умиляться: простоте Каратаева. Да таких Каратаевых у нас по триста душ в каждом парке! Ничего им не надо, всегда они покойны и беззаботны, а им подавай готовое. Были бы только хлеб, да сухари, да обед вовремя, да как бы порция не пропала... Вчера, например, им приказано спешно уходить, в восьми верстах неприятель, а они...
— Гебята! Ужин поспел, разбирайте наскоро порции, а то пропадут...
— Что ж, и это, по-вашему, на умственность и христолюбив русского солдата показывает?..
Крохотные окна нашей хатенки вздрагивают от пушечных выстрелов, и звенит на столе посуда. Нудные разговоры сливаются у меня в голове с отдалённым грохотом пушек, пушечная пальба — с описаниями Толстого, Толстой — с ироническим раздражением командира и с собственными мыслями о войне, о передвижениях, о мучительной усталости, которая снова ждёт меня впереди, но которой сейчас нет... И я сладко потягиваюсь на койке от радостного ощущения неподвижности и покоя. Пусть грохочут выстрелы, пусть рвутся близко снаряды, пусть летят во все концы ординарцы, пусть плачут дети и бабы — раньше чем через три часа мы не двинемся с места. Этим сознанием, по-видимому, охвачены и другие офицеры. Чувство необычайно молодой и беззаботной радости слышится в голосе Кузнецова, когда он, вдруг сорвавшись с койки, кричит по направлению к сеням:
— Шкира! Давай песни петь!
— Гад стараться! — весело откликается Шкира, и через минуту под аккомпанемент двух балалаек звенит многоголосная песня:
Сутки мы провозились у границы, заблудившись в огромном лесу. О, какие тяжкие, какие длинные сутки! Ветер, серые сумерки и ропот сосен. И везде болота и топи, покрытые узорчатой плесенью. Они засасывают людей, лошадей, проглатывают целые зарядные ящики. Конский состав все тает и тает. Давно уже опорожнены все двуколки и ящики и идут под одной запряжкой. Ссадили всех верховых и ординарцев, а лошадей пустили в обоз. Поминутно делались перепряжки, и в каждый ящик впрягалось по 10-12 лошадей, чтобы извлечь его из трясины. Лошади хрипели, падали, делали по полверсты в час и гибли в невероятных страданиях. Потом долго пламенела вечерняя заря и перешла в длинную, тёмную, холодную ночь. Кругом большой дикий лес и скверный, осенний, тоскливо воющий ветер. Местами среди высочайших деревьев приветливо выступали светлые пространства трясины, наполненные белым качающимся туманом, грозившие неминуемой смертью.
Люди измучились и уже не скрывают от себя и других своего страдания. Лица серые, бескровные, сморщенные. Фигуры понурые, усталые, неподвижные. Многие дремлют на ходу. Адъютант прильнул к шее своей лошади и сладко храпит на весь лес. Многие распластались на двуколках, свесив голову набок и рискуя разбиться о деревья. Идём, идём, идём. Часы превращаются в долгие дни. Болит иззябшее тело. Машинально переставляешь ноги, и кажется, что все это снится: и люди, и лошади, и большой дикий лес, и скверная осенняя ночь, и насмешливый голос Кузнецова:
— Ах, хорошо бы теперь печку с тараканами, маленькую подушечку и тёпленькую девчоночку...
— Стой! Стой! — раздаётся внезапным воплем в темноте. Слышится треск и грохот, суетятся тёмные тени, чиркают спички, мелькают меж деревьями огоньки... Это опрокинулся ящик или свалилась от усталости лошадь. И опять идём, идём, идём.
— Хоть бы скорее всем сдохнуть!
— Такой жизни и беречь не для ча. Живём как в зверином образе...
Сам командир ядовито подтрунивал над собой: