И странное чувство разочарования обуяло Семенова. Он поймал себя на желании увидеть все таким же, каким оно было в те далекие годы, тридцать лет тому назад, понял, что ему хотелось войти в ту же старую обстановку новым человеком. Он и вошел новым — но в новую обстановку! Ни идиллических белых гусей на зеленой травке, ни тачанки с вороными в ярких лентах, ни медлительных скрипящих бричек с быками, ни белого домашнего хлеба: хлеб — подумать только! — продавался теперь в магазине. И он уже не был таким вкусным. Идиллическая деревня стала промышленным поселком, хотя здесь все так же пахали, и сеяли, и убирали хлеб. Так, да не так! Только мудрая Семиз-Бугу надо всем этим казалась все той же. Но и это только так казалось, и она стала другой: ее мудрость поблекла, она оказалась наивной, ложной, во взгляде горы уже не было страшной роковой силы… Да! — были еще старые дома и люди: но дома изменили содержание, а люди — которые остались, потому что многих Семенов не нашел, — постарели, поблекли, изменились. И изменилось их отношение к нему.
И вот к одному такому человеку он и шел сейчас по главной улице, угадывая взглядом знакомые строения. Вот школа, которую он когда-то разрисовывал, а вот клуб, где был заведующим, а потом лежал там в сыпном тифу. А вот маленькая глиняная хата над берегом реки Нуры, в которой Семенов квартировал одно время с двумя странными старушками и одним молодым греком…
Семенов искал глазами знаменательный угол хаты, который сшиб когда-то водовозным колесом… и увидел вдруг этот угол таким же отбитым! Он словно ждал его здесь, не меняясь, все эти годы. Семенов погладил рукой шершавую поверхность излома, с торчащими в нем соломинками, потому что саман всегда замешивают для крепости на соломе. Сломанный угол обтесался и сгладился — тоже постарел, — а возле копошилась новая жизнь: играли на голой земле чумазые казашата, — значит, и в этом доме изменилось содержание.
Семенов пошел далее по улице, лицом к Семиз-Бугу, к хате нужного ему человека — Федосея Василича Барило.
— Вот уже сколько лет прошло, а я их не забываю, моих бычков — Цоб и Цобэ! — пробормотал Семенов, будто разговаривал с ливнем, бушевавшим за стенками палатки.
Ему показалось, что и бычки его тоже где-то слышат — в этом апокалиптическом ливне, который вдруг смыл все разделявшие их теперь годы, — хотя бычки давно уже в колхозе на мясо пошли. Или на мыло…
И тут же снится ему, что плывет он с Лидой, качаясь в лодке, на волнах вечности и счастья. И опять он поет ей взахлеб о любви — как глухарь в весенней тайге… да и как ей не петь, такой красивой? «Самая красивая женщина в Советском Союзе!»
«Но счастье ли это — петь глухариные песни? А когда я ее рисую — разве это не счастье? — размышлял Семенов. — В чем подлинное счастье: когда я ее рисую или когда люблю? Нельзя ли это счастье в одно слить? Но тогда надо вместе с ней в Москву ехать, а это невозможно… Прав все-таки Гольдрей, хоть он и старый хрыч: все надо принести в жертву искусству…»
— Ну, рассказывай, рассказывай! — слышит Семенов нетерпеливый голос Лиды. — Чего замолчал-то?
— С бычками связаны были в те годы мой хлеб, мои мученья, мой смех. Хлеб — потому что они первые помогали мне его зарабатывать, мученья — потому что бычки были такими же неучами, как я, и постоянно допускали брак в работе, а смех — потому что над ними, как и надо мной, нельзя было порой не смеяться. Но это был смех сквозь слезы. Сквозь мои слезы. Ибо отвечать всегда приходилось мне.
Сначала я считал бычков дураками и даже злился на них. Только потом я понял, что они были даже очень умными. И умели хитрить! Хотя эта хитрость оказывалась наивной и беспомощной. Просто они не хотели ходить в ярме, не хотели ничего возить — ни бочку с водой, ни бричку, ни тащить волокушу. Я-то понимал, что должен свой хлеб зарабатывать, а они не понимали — почему должны были зарабатывать свою траву? Особенно летом, когда ее вокруг так много: ходи и ешь! Со своей телячьей беззаботной жизнью им никак не хотелось расставаться.
Бычки были совсем молоденькими. Когда я с ними познакомился, они были особенно тощими: позади осталась голодная зима с буранами и морозами. Бычки жили зимой на отгонной ферме, где получали скупой паек сена — в утренних и вечерних сумерках огромного хлева. Днем они подкармливались на зимних пастбищах, где им приходилось отрывать корм из-под снега копытцами: сухую, лишенную витаминов, прошлогоднюю траву. И это было, конечно, нелегко.