— Ты — покорный цыган! Я вижу, ты знаешь, как отвечать старшим. Только вот твой рыжий чорт мало тебя бил. Да зачем бить, когда он сам такой? Вы — кастрюльщики — все такие бессчастные. С конями мало знаетесь, поле и город для вас одна каша. Но скажи мне, почитаете вы полевые законы[5]) ваших родителей? Нет их у вас, волки сожрали! А еще цыганами зоветесь! Ну, кто посылал тебя воевать? И какой цыган потеряет свой табор? Ну и свет стал! И как тебя на войне не удавили!.. Вы нас попрекаете — коней крадем. Зато мы вольные, кровные цыгане и не пойдем к людям с поклоном горшки чинить. У меня сотня людей было в таборе, и никто не посмел сказать, что полевая участь ему плоха. А ты еще воевать захотел! Свою голову не знаешь, где ее придавить… Смотрю я на тебя, не нравятся мне твои зеленые тряпки. Ну, красная звезда на лбу — для красоты, но зачем ты мою душу тревожишь солдатской одеждой?..
Что мне было сказать ему? Он — вождь, а я — покорный гость. Да кто посмеет переспорить его? Мне оставалось только слушать. Он с сопением перевернулся на спину, закрыл от солнца глаз и замолчал, но не надолго.
— Ты не суди мою бедность, — вздохнул он напялил шапку на брови и покачал головой. — Что ты теперь видишь у меня? Четыре шатра. А кони? Клячами стали. Сроду меня не возили такие клячи, а это твоя война бедняками нас сделала. Эх, и как это мое богатство рассыпалось! Арабские кони были у меня, тарантас рессорный. А ковры какие были! Самые турецкие! А сколько золота у меня было! А где оно? Пожрала твоя война. И скажи мне теперь, что я буду делать с моей дочкой Тусей? Какой дурак возьмет ее в жены без денег? — Газун вытащил из кармана трубку, набил ее табаком и закурил. — Ну и свет стал! — продолжал горевать он. — Табаку и то нет.
— Почему ты не уведешь табор подальше от войны? — спросил я его. — Там легче хлеб добыть. Ты вот меня упрекнул, что я на войне смерть искал, а сам ждешь ее здесь.
— Где я живу и что я буду делать — не твое дело! — строго ответил Газун и ткнул пальцем меня в живот. — У тебя там бурчит? Ну, возьми перину и иди под телегу. Поспи. Женщины еще не скоро принесут пожрать.
Упал вечер на поле, когда я проснулся от гика и пения:
Это пришли с гаданья женщины с крикливой оравой ребят. Подолы их широких юбок были подоткнуты за пояс, и в них лежали подачки. Вышли из шатров мужчины, одетые в поддевки. Две старухи устало упали на траву и чесали зудевшие от ходьбы ноги. Около них кучей дрались ребята за жестяную коробку от пудры, которую подарили за гадание. Михала подбежал к ним, разогнал их, хлопая по затылкам шапкой, и отнял коробку. Пришел с реки Федук, налил воду в чугунный котел и поставил его на треножник. Потом Федук поглядел на меня и улыбнулся. Сразу пришелся он мне по сердцу.
— Эй, Маштак! — крикнул мне Газун.
Я подошел. Он указал мне кивком головы на холодный костер и сказал:
— Ломай сучья и раздувай огонь.
Ближе к костру подползла злая старуха. После я узнал, что она мать Михалы. Она узнала меня и заговорила:
— А мы, как прогнали тебя со станции, так пошли далеко за железную дорогу. Верст много будет… Плохо теперь гадать…
Я ей не ответил. Она была мне не по сердцу, да и жрать хотелось.
Газун разгуливал по табору и посматривал на всех. Потом подошел к старухе:
— Ну, как, много нагадала?
Газун, как каждый конокрад, знает, что цыганка с пустыми руками не возвратится в табор. Газун ждал другого ответа: что скажет она о конях, которых высмотрела при гадании?
— Ходили мы далеко за станцию, — тихо загудела она. — К самой речке. Мезенкой зовут речку. Ой, хороши там кони! Давно таких мои глазыньки не видели. Золото за них получишь. Два таких хороших сивых стояли, сытый вороной и приметный конь — белый, в серых яблоках.
И она растолковала ему место, где пасутся кони, чьи они, как дорога идет к ним, и добавила:
— Я на путанных дорожках соломки с тряпочкой, примету привязала. Не заблудятся наши…
Трещали в огне сухие сучья. В котле сипела вода. Цыгане развалились у костра. Ребята подбегали к огню, жадно нюхали пар, потом отбегали и с криком кувыркались по траве. Туся устало зевала и сидела подле Михалы. Она прислушивалась к словам матери Михалы. Старуха повторяла Газуну одни и те же слова, но он, должно быть, ее уже не слушал, а думал, когда бы этих коней прибрать к рукам. Огонь бродил по его умному волосатому лицу. Беспокойно высасывал Газун дым из трубки и выдувал его сжатыми в колечко губами. Острый глаз его с какой-то насмешкой глядел в костер. Видно было, что он разгорелся желанием сейчас же послать цыган за конями. Старуха не замечала, что он ее не хочет больше слушать, дергала его за поддевку и без умолку гудела ему в уши.
— Что ты меня вертишь, старая мельница! — неожиданно заорал на старуху Газун и ударил трубкой о сапог. — Что ты мне уши ломаешь словами? Кони уже наши! Наши кони!.. О чем ты тревожишься?
Все захохотали. Старуха поняла, что надоела Газуну.