Я закрываю глаза и протягиваю ему руку.
— Только мне не говори. Не желаю знать.
Он берет мою руку и смотрит на часы. Но не отпускает, а крутит запястье, рассматривая, словно это какая-то редкость, будто он раньше не видел запястий.
— Красивые часы, — наконец говорит он.
— Спасибо, — из вежливости отвечаю я.
— Тебе не нравятся?
— Нет. Дело не в этом. Ну, это подарок от родителей, чересчур роскошный, они мне и так эту поездку купили, а часы очень дорогие, — я смолкаю. Это же Уиллем, и что-то вынуждает меня сказать ему правду. — Но в общем да, на самом деле мне они не нравятся.
— Почему?
— Не знаю. Они тяжелые. Рука потеет. Еще они громко тикают, словно стараются напомнить мне о том, что время уходит. Получается, из-за них я никогда не могу о нем забыть.
— А почему же тогда носишь?
Вопрос такой простой. Почему я ношу часы, которые меня бесят? Даже тут, за тысячи километров от дома, где никто не видит — почему? Потому что родители купили их из лучших побуждений. И потому что я не должна их разочаровывать.
Я снова чувствую мягкое прикосновение пальцев Уиллема к своему запястью. Застежка открывается, и часы соскакивают, оставляя на руке светлый след. Я чувствую, как свежий ветер щекочет родимое пятно.
Уиллем рассматривает часы, выгравированную на них надпись.
— И куда именно ты едешь?
— Ой. Ну, в Европу. Потом в колледж. Медицинский.
— Медицинский? — я слышу, что он удивлен.
Я киваю. Это было запланировано с самого восьмого класса, когда я спасла какого-то парнишку, который сидел за соседним столиком в ресторане и поперхнулся ягнятиной. Папе позвонили, и он вышел, и вдруг я вижу, что мальчишка посинел. Я встала и спокойно обхватила его руками в районе диафрагмы и принялась надавливать, пока у него изо рта не вылетел кусок мяса. Мама была под огромным впечатлением. Начала говорить о том, что я должна стать врачом, как папа. Через какое-то время я и сама стала так думать.
— Значит, ты сможешь обо мне позаботиться?
В голосе звучит уже привычная дразнящая нотка, я понимаю, что он шутит, но меня накрывает волна. Кто заботится о нем сейчас? Я смотрю на Уиллема, с которым все кажется таким простым, но я помню испытанное ранее ощущение, даже уверенность, что он одинок.
— А кто о тебе заботится сейчас?
Поначалу я даже не совсем уверена, действительно ли я сказала это вслух, а если да, то услышал ли он, потому что очень долгое время нет ответа. Но потом Уиллем наконец говорит.
— Я сам о себе забочусь.
— А когда не можешь? Когда болеешь?
— Я не болею.
— Все болеют. Когда ты куда-нибудь едешь, и вдруг заболеваешь гриппом или чем еще?
— Заболеваю. Потом выздоравливаю, — говорит он, отмахиваясь от вопроса.
Я приподнимаюсь на локте. У меня в груди словно разверзлась непонятная бездна чувств, становится трудно дышать, и слова дрожат, как листья, сорванные с дерева ветром.
— Мне вспоминается эта легенда о двойном счастье. Тот парень путешествовал один и заболел, но о нем позаботились. С тобой так же бывает, когда ты болеешь? Или ты лежишь один в каком-нибудь ужасном отеле? — Я пытаюсь вообразить себе Уиллема в горной деревеньке, а получается лишь в мрачном номере гостиницы. Я вспоминаю, как сама чувствую себя, когда заболеваю, — на меня нападает такая глубокая тоска и одиночество, хотя за мной ухаживает мама. А за ним? Кто-нибудь варит ему бульон? Рассказывает о зеленых деревьях, стоящих близко к небу под весенним дождем?
Уиллем не отвечает. Издалека слышится удар мяча о стену, кокетливый женский смех. Я вспоминаю Селин. Девчонок в поезде. Моделей в кафе. Клочок бумаги у него в кармане. Наверное, многие охотно поиграли бы с ним в медсестру. У меня в животе зарождается какое-то странное ощущение. Я повернула не туда, как когда едешь на лыжах и случайно выруливаешь на участок, где полно камней.
— Прости, — говорю я. — Наверное, во мне просто врач проснулся. Или еврейская мамочка.
Уиллем странно на меня смотрит. Я все забываю, что я в Европе, где евреев, наверное, нет, так что и шутка эта не имеет смысла.
— Я еврейка, и, вероятно, когда стану старше, непременно буду чрезмерно волноваться из-за здоровья окружающих, — поспешно объясняю я. — Таких женщин называют «еврейскими мамочками».
Уиллем снова ложится на спину и подносит к лицу мои часы.
— Странно, что тебе вспомнилась эта легенда о двойном счастье. Мне иногда действительно бывает плохо, и я блюю в общественных туалетах. Ничего красивого тут нет.
Я морщусь.