“Поднимите подол нашей музе, и Вы увидите там плоское место. Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и вас зовут туда же. И вы чувствуете всем своим существом, что у них есть какая-то цель. Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть. Но от того, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет вас. А мы? Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше – ни тпррру ни ну… У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целен, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, Бога нет, привидений не боимся… Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником… Я не брошусь, как Гаршин, в пролет лестницы, но и не стану обольщать себя надеждами на лучшее будущее. Не я виноват в своей болезни, и не мне лечить себя, ибо болезнь сия, надо полагать, имеет свои скрытые от нас хорошие цели и послана недаром…”
Что это: оптимизм? пессимизм?
Это – вера, что испытания нам посланы недаром. Мы заслужили.
И, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем. Если бы знать, если бы знать! – тогда есть смысл в страданиях. Легче, если знаешь ради чего. А иначе просто мучаешься, как собака, сбитая машиной. Она лежит на асфальте переломанная, не скулит, плачет, и никто не останавливается, чтобы помочь.
Заборы! Слово прежнее, а реальность неузнаваема. И двести лет назад, и сто, и всего лишь двадцать пять – это был штакетник. Высота полтора метра; от соседской коровы, чтоб не забрела на грядки с клубникой. От соседских мальчишек такой забор не помогал – мы перелезали легко. Тряханешь чужую яблоню, градом сыплется белый налив, за пазуху, и назад. Сидишь на бревнышках у колодца и поешь хулиганскую песню:
Тогда нам казалось, что это – дворовая, блатная. Теперь понятно, что это – чеховская песня, соединившая “Дядю Ваню” и “Вишневый сад”.
Сейчас все снобы и остальные жители планеты, которые продолжают ездить по Рублевке и ее окрестностям, видят невероятный прогресс, достигнутый свободной Россией. Заборы высотой в пять, шесть, семь метров. И это не штакетник, сквозь который всё видно. Кирпичные или стальные стены, без щелей. Наверху колючая проволока.
Человек, который так себя огораживает (а кроме колючей проволоки, там еще видеокамеры, патрули с автоматами и помповыми ружьями), человек этот живет в тюрьме, в зоне. А дети его растут в непрерывном ужасе: ведь такой забор и охрана – это значит снаружи страшные враги.
Какая прекрасная могла бы быть жизнь! Зачем она погибла? Зачем погубили?
Если наши страдания не напрасны, если они ради чего-то, то хотелось бы знать эту Великую Цель.
А пока – ты один мне надежда и опора – великий прекрасный, хоть и изуродованный русский язык. Не будь тебя, как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома. А ради чего?
Если бы знать, если бы знать!
Немолодой и некрасивый
Анна Матвеева
Вчера утром снова упал самолет, полторы сотни людей погибло – в том числе два оперных певца и двенадцать малолетних детей. Я не боюсь летать, откуда-то знаю, что смерть моя – пешеход и земледелец, но когда самолеты падают, путешествие становится опасным независимо от тебя. И очень жаль погибших – представляю, как они боялись опоздать на рейс, радовались, что рядом в салоне свободное место…
Мама недовольна— она считает (справедливо!), что я слишком часто оставляю семью без присмотра, а тут еще на целый месяц. Она, впрочем, и сама ездила в свое время по всему СССР, а мы с папой оставались без женского пригляда то на неделю, то на две.
Олег попросил не будить его ночью – ему и так придется вставать ни свет ни заря, провожать в школу Ленку. Сейчас я закажу такси – и тоже лягу, посплю хотя бы пару часов.
Клеродендрум собрался цвести – он всегда делает это накануне моего отъезда. Как маленькие дети, которые заболевают именно в тот момент, когда мама начинает собирать чемодан.
Ну вот, я на месте – в этой резиденции для художников. Квартал Марэ – такой особенный Париж, ничего общего с другими районами. Наш администратор Жан-Франсуа сказал, что “руки Османа сюда не дотянулись”. Дома невысокие, улицы узкие.
В прошлый раз, когда я была в Париже, мы даже не смотрели в сторону Марэ – клубились вокруг Нотр-Дама и площади Конкорд. Потом кто-то предложил взять вина и пойти пешком до Башни. Я в кровь стерла ноги новыми босоножками, а потом неудачно упала на смотровой площадке. Это всё было сто лет назад, и тогда я привезла из Парижа два шрама. Один был чуть ниже колена и долго не заживал. Второй проходил прямо по сердцу, его никто не видел, но он был намного хуже первого. Очень тяжело я тогда влюбилась, будто заразилась чем-то, честное слово.