Нет, Чемберлен не отрицал значения эллинской культуры, он только немного переставлял акценты: «Знакомство с духовной стороной эллинской жизни подействовало на нас в то время подобно благотворной перемене климата; мы оставались те же и, однако, стали иными, так как силы, до того времени в нас дремавшие, вышли из своего оцепенения. Наше ухо, воспитанное в мире идей, которые никогда не могли быть нашими и которые мы пытались, однако, по мере сил своих усвоить, с тою „глупой робостью“, что в нас прославил Мартин Лютер, вдруг уловило звуки родного индоевропейского голоса. Это было призывом. То, что предшествовало, жизнь XII и XIII веков, полная возбуждения и страстных порывов, — более походило на какое-то бесцельное возникновение во мраке материнского чрева. Тут же настал день, мы стали господами нашей собственной воли и сознательно шагнули в будущее… В XIV веке все ученые владели латинским языком в совершенстве, греческому же они учились у современных им греков; так что, если их знания и не были филологически столь точны, зато несравненно более жизненны, чем в наше время. Они и стремились главным образом к жизненному или жизнетворческому. В 1450 году началось применение книгопечатания Гуттенберга, и уже в конце столетия в печати появились все известные тогда латинские авторы, а несколько лет спустя и все греческие. Это было пламенным порывом порабощенных людей к красоте и свободе — по явленному примеру!»
Прах Средневековья был сметен, но латинское прошлое, которое усвоили европейские народы, красота, которую они вдруг увидели, — это было чужим прошлым и чужой красотой. Арийское наследие сохранилось, но его язык для Европы казался чужим. До недавнего времени никто не умел ни читать, ни писать на санскрите. А арийские тексты были составлены именно на этом языке. Только после того как Индия стала английской колонией (тут Чемберлен отдавал дань родимой державе), эти тексты стали доступны и их стали изучать. Так открылась дверка в тайну — в тайну великой истории германцев, прежних жителей далекой Индии. Белых людей, которые некогда властвовали над ней.
Но что же пленяло в этом древнем наследии Хьюстона Чемберлена? Эллинская мысль, отвечал он самому себе, основана на поэтике, индусская (древнеарийская) — на философии. «Эта индусская мудрость никому не вдалбливается, как моисеева космогония, и не демонстрируется, как при рационалистической логолатрии, на абаке мыслительной машины. Здесь дело идет о том, что должно быть рождено, чтобы жить; а для зарождения необходимы двое. Чтобы воспринять тот мир, который навстречу мне несет индусский мыслитель, я должен ему, в свою очередь, принести мой собственный мир, и к тому же вполне определенный. Индусская философия вся насквозь аристократична. Она с негодованием отвергает всякую пропаганду; она знает, что высшее познание доступно только избранным, и знает, что только при определенных физических расовых условиях, да еще и при известном систематическом воспитании возможно путем подбора вырастить избранное».
Иными словами, понять и освоить это наследство дано лишь тем, кто несет в себе древнюю арийскую кровь. Только такой наследник за внешним движением событий, за сюжетом в этих текстах увидит иное — индивидуальную природу вещей. «А кому недоступна индивидуальность, тому, по существу говоря, ничего недоступно. Потому что все остальное и есть то, что я назвал абаком мыслительной машины, который, конечно, всюду построен по одним и тем же началам, подобно тому, как все имеют глаза и уши. Хотя только одной до конца индивидуальной породе людей дано было узреть Олимп, населенный богами, а другой, столь же единственной, — слухом постигнуть Любовь и Смерть Изольды». Последние и есть наследники древних ариев. «„Наилучшее не уясняется словами“, — говорит где-то Гете, — пояснял Чемберлен, — и, однако же, мысли могут быть выражены только словами. Так в конце концов слова — несовершенные сами, но призванные выражать совершенное — медленно и постепенно насыщаются необычайной, неописуемой, магической сущностью ни с чем несравнимой индивидуальности; и вдруг, как молния на черном небе, сверкнет какое-нибудь одно слово! Мы в тайниках чужой души. Теперь слова — те самые слова, что принадлежат всему миру и, в определенном смысле, бывают покорны только одному — становятся вегикулом для того, что выше всяких слов, что в Таиттирийе-Упанишаде так прекрасно названо „миром“ (в значении общество, космос), от которого удаляются слова, бессильные его достигнуть. Такого действия, к которому, в сущности, все и сводится, не сможет достигнуть никакой, даже проникновеннейший пересказ. Мировоззрение — это точно такой же гениальный продукт творчества, как и произведение искусства: оно несет в себе самом свою тайну, принцип невыразимой планомерности своих законов». Этот продукт творчества, основанный на тайном древнем знании, может произвести на свет только избранный, расово чистый человек.