Подобных Гитлеру людей было на самом деле немало. Эти молодые люди исповедовали другую, не общепринятую эстетику. По сути они были футуристами или вышли из футуристов. Эта молодая поросль с упоением внимала сверкающим и острым как клинок строфам и ритмам новой поэзии, сумевшей преодолеть тягомотину старого стихосложения. Строгость, напор, стремительный ритм, отстранение от эмоций и любого сентиментального жеста, видимая холодность и отточенность формы — вот были признаки нового явления. Все, что слабо и мягко, лениво и пустословно, — мусор.
Недаром, обращаясь к Маринетти, давшему рождение итальянскому фашизму, прекрасному поэту, Бенн некогда сказал: «В эпоху притупившихся, трусливых и перегруженных инстинктов вы основали искусство, которое отражает пламя битв и порыв героя… Вы призываете „полюбить опасность“ и „привыкнуть к отваге“, требуете „мужества“, „бесстрашия“, „бунта“, „точки атаки“, „стремительного шага“, „смертельного прыжка“. Всё это вы называете „прекрасными идеями, за которые умирают“».
Для Маринетти, как и для Гитлера, идеи, за которые умирают, вовсе не были фигурой речи. Гитлер и на самом деле умирал за них — каждый день все дни его мировой войны. Так что дополнением к кабинетной философии, которую он штудировал в мирные довоенные дни, тем самым необходимым толчком, искрой в мозгу, как раз и была не книжная, а реальная война. Одни вынесли из солдатской жизни полное отрицание таковой, кровь и грязь заслонили им лицо бога войны. Другие — и Гитлер в том числе — увидели в войне красоту и обновление души. Они шли через смерть, и это была настоящая жизнь. Если этого не признавать, то вам никогда не понять ни поколения той войны, ни мироощущения Гитлера. А без этого невозможно понять и особенностей того государства, которое он потом создал.
Война никогда не была для него трагедией, трагедией был вечный мир и зажравшийся буржуа, у которого случается инфаркт от падения курса акций. С годами, конечно, он стал спокойнее, получив власть, он рассматривал войны как политик, но если приходилось выбирать между войной и миром, он выбирал войну, даже не потому, что его государство было отлично отлаженной военной машиной и ничего иного не умело, а просто потому, что мир — худшее из зол. Мир не дает движения. Только жизнь на грани, когда перед глазами всегда стоит смерть, дает духовный рост. Этого он требовал от своих сограждан. Этому он научился на Первой мировой. Война для него — не удивляйтесь — была творческим процессом. Его бог, создавший подлунный мир, был воином, и образ и подобие его, богоподобный человек — тоже был воином, иначе он просто не был человеком.
Поколение, которое потом будет жадно внимать Гитлеру, прошло через войну. Это об этом поколении Эрнст Юнгер говорил: «В мире о нас ходит молва, что мы в состоянии разрушить храмы. И это уже кое-что значит во время, когда осознание бесплодности приводит к возникновению одного музея за другим… Мы славно потрудились на ниве нигилизма. Отказавшись от фигового листа сомнений, мы сравняли с землей XIX век (и нас самих!). Лишь в самом конце смутно обозначились лица и вещи XX… Мы, немцы, не дали Европе шанса проиграть».
Это было поколение проигравших войну немцев. То, что начиналось так счастливо и так упоительно, обернулось настоящим кошмаром: немцы подписали тяжелый для страны Версальский договор, по которому лишались своих территорий — Восточной Пруссии, Судет, Эльзаса, Лотарингии. Не то что Австрия не стала частью Германии, даже немецкий Данциг превратился в польский Гданьск. Кроме территориальных потерь были и экономические — на Германию была наложена огромная контрибуция. Но самым обидным и горьким было запрещение содержать армию и флот и иметь в стране военную промышленность. Совершенно справедливо немцы восприняли этот договор как национальный позор. Недаром Юнгер восклицал, что европейцы скорее увидят человека в бушмене, нежели в немце: «Отсюда наш страх (поскольку и насколько мы европейцы) перед самими собою, который нет-нет да и проявится, — и добавлял желчно: — Прекрасно! И не надо нас жалеть. Ведь это превосходная позиция для работы. Снятие мерки с тайного, хранящегося в Париже эталона метра (читай: цивилизации) означает для нас до конца проиграть проигранную войну, означает последовательное доведение нигилистического действия до необходимого пункта. Мы уже давно маршируем по направлению к магическому нулевому пункту, переступить через который сможет лишь тот, кто обладает другими, невидимыми источниками силы… Мы возлагаем наши надежды на молодых, которые страдают от жара потому, что в их душах — зелёный гной отвращения. Мы видим, что носители этих душ, как больные, плетутся вдоль рядов кормушек. Мы возлагаем свои надежды на бунт против господства уюта, для чего требуется оружие разрушения, направленное против мира форм, чтобы жизненное пространство для новой иерархии было выметено подчистую».