Серьезный мужчина в мехах и парче, которого я только что принял за свое отражение, носит поверх бобровой шубы с парчовым воротником кривую турецкую саблю на золотой перевязи. Аккуратная подпись
— Там еще хор наверху, — говорит нам Питер и широко поводит рукой, обводя галерку. — Хор. Ва пенсьеро, ну, вы знаете. Ю ноу ва пенсьеро?
Еще бы мы не знали ва пенсьеро. А как же. Особенно если над головами иудейских рабов, тесно заполнивших собою верхний ярус, над всеми их кокетливо повязанными косынками, ермолками, фесками, скорбными старушечьими платками и молодецкими пастушьими шапками из разноцветного сукна, не вилась бы лента с выписанным аккуратно, как по ученическим прописям, текстом псалма о мечте, несущейся на золотых крыльях к далеким холмам.
Измаил и Набукко — тоже тут, а Фенену отличить совсем легко: она, в отличие от рабов, не в белой, а в голубой тунике и с тоненькой цепочкой на изящных босых ножках, символизирующей, верно, кандалы.
— Йес, — отвечаю я Питеру, как будто это единственный вопрос, который мы не выяснили между собою и который все еще ждет прояснения тут, посреди Долины Смерти, в географическом пункте Амаргоза, в сорока милях от границы с Невадой. — Ай ноу ва пенсьеро. Шур, уи ноу. Эври-боди ноуз.
Питер продолжает, не торопясь. Не так, как тараторят обычно экскурсоводы. Он не спешит, да и в опере спешить вообще было бы как-то странно. Но он рассказывал это уже не один десяток раз. И слова у него сложились, притерлись друг к другу, собрались в историю, ровненькие, как ноты: только пройдись гаммой с любого места — хоть вверх, хоть вниз.
Миссис Марта Беккет сама расписывала оперу на протяжении шести лет. С тысяча девятьсот шестьдесят восьмого по тысячу девятьсот семьдесят четвертый год. Она одна это написала. Ши дид ит он хер оун. Сама. Первый год не было никакой росписи, просто было выкрашено синим, джаст блю пейнтинг овер адобе воллс. Кресла — вы видите вот эти кресла красного бархата — появились примерно в восемьдесят третьем, она взяла их в аренду в одном кинотеатре в Неваде. И года за три-четыре удалось их все выкупить.
Мы идем по центральному проходу между рядами некогда бордовых бархатных кресел, обитых в незапамятные времена медными гвоздиками с прежде ребристыми шляпками. Десять рядов. Шесть кресел слева от прохода, шесть кресел справа.
Мы присаживаемся на краешек сцены, потом снова бродим вдоль стен, разглядывая яркую, почти детскую живопись, пальцем водим по прутьям клетки, считаем бубенчики Риголетто, хихикаем над невообразимыми сиськами Клоринды и замечаем револьверный барабан на пистолете Альмавивы: миссис Марта не знала, как устроено кремневое оружие.
Питер тем временем отрабатывает свой номер, оставляя аккуратные паузы на наиболее эффектных поворотах сюжета, там, где нам положено удивляться.
Миссис Марта танцевала сразу после войны в нескольких второстепенных бродвейских мюзиклах, но заметных ролей ей и там не давали. На карьеру же классической балерины шансов не было вообще никаких, хотя училась она в Нью-Йоркской академии очень хорошо, и на выпуске о ней даже писали с большими надеждами. Она стала учиться пению и тут вышла замуж за Брента Беккета, продюсера, тоже с Бродвея. Вместо свадебного путешествия они взяли в аренду большой открытый автомобиль и поехали в Лос-Анджелес — 10 ноу, кост ту кост, джаст фор фан, ас хони мун.
И вот они приехали в Амаргозу. Тут добывали боракс — иногда набиралось больше трехсот жителей. И еще, наверное, тысячи две в поселках вокруг, там тоже боракс, компания богатая была, дела шли хорошо, и они по субботам все приезжали в Амаргозу. Эта улица, вы знаете, она вся была в барах, два кинотеатра было, настоящий ресторан и отель построили совсем недавно. Они приехали в Амаргозу, и гут у них…
Пауза.
Питер смотрит на нас. Мы реагируем, как надо. Глаза наши округляются, как у князя Игоря на стене рядом.
— И тут у них лопнуло колесо. Флэт тайр. Ю си?
— Ай си, ай си. И дальше?