Я засмотрелся на теткину работу и, только когда принимал у нее свой
— Э! — сказал я наконец недовольно и тут сообразил, что совершенно не понимаю, как бы мне продолжить разговор с молодым человеком, так бесцеремонно обходящимся с моим крылышком.
Он подцепил губами с косточки последний кусочек мяса и, по-прежнему упершись глазами мне прямо в переносицу, засунул эту косточку в нагрудный карман моего пиджака.
Я почувствовал, что окончательно потерял нить так и не начавшегося разговора. В принципе, мне было понятно, что беседа, видимо, теперь уж и не начнется, а выбор, перед которым я оказался, максимально прост: или немедленно врезать этому Уитакеру между глаз, или сейчас же уносить ноги.
Тем временем на улице у витрины остановилась машина. Внутри сидел человек и, не вылезая, наблюдал через ветровое стекло и витрину забегаловки нашу немую сцену.
— Э! — сказал я опять с той же неопределенностью, повернулся опять к Уитакеру и обнаружил в сложившейся обстановке нечто новое. В поднятой на уровень груди руке этот парень держал вилку.
Вообще-то в заведении никаких вилок не было, даже пластмассовых: здешних чикенов полагалось, видно, есть исключительно руками. Но тут вилка, самая что ни на есть настоящая, стальная, была, несомненно, налицо. Причем она отличалась некоторыми крайне неприятными особенностями: два средних ее зуба были напрочь отломаны, но зато два крайних остро отточены и тщательно выпрямлены. Короче говоря, эта вилка явно предназначалась не для еды. Прежде, чем я успел в третий раз сказать свое “Э!”, Уитакер, по-прежнему не произнося ни звука, ловко, легко, практически без нажима воткнул эту вилку мне в левое бедро.
Боли я никакой не почувствовал. Дело в том, что как раз там, на этом бедре, располагался карман джинсов, а в кармане лежал кожаный бумажник со всеми моими наличными деньгами, визитными карточками и кое-какими полезными в пути клочками бумаги. Именно в этот бумажник Уитакер и воткнул свой кошмарный инструмент.
Он слегка пошевелил вилкой вверх-вниз, и бумажник в моем кармане, проколотый насквозь, тоже подвинулся. Нам обоим стало совершенно ясно, что этот бумажник теперь уже принадлежит не мне, а чернокожему молодому человеку, и то, что он до сих пор находится в моем кармане, совершенно ничего не меняет в данном очевидном обстоятельстве.
В эту минуту дверь с улицы открылась, и в заведение вошел тот самый человек, что разглядывал нас с улицы, из машины. Я моментально его узнал: это был мулат-аспирант, который три дня подряд приходил на мои лекции.
— Убери, брат, — сказал он просто и убедительно, показывая глазами на вилку, воткнутую в мое бедро. Уитакер нерешительно подвигал еще своим бумажником в моем кармане и, кажется, воткнул вилку поглубже: на сей раз я почувствовал несильный, но отчетливый укол.
— Брат, убери, — повторил аспирант еще более веско и продолжил: — Человек приехал в эту страну впервые, он здесь гость, не знает наших порядков, и мы не должны с тобой, брат, испортить ему впечатление от нашего города и от Америки.
Он говорил не спеша, веско выговаривая каждое слово, и я без затруднений понимал его речь.
— Мы только хотели вместе поесть этой курочки, — соврал Уитакер.
— Мне кажется, наш гость с удовольствием и сам поделился бы с тобой своей
Уитакер тем же легким и точным движением вытащил зубья своей вилки из моей ляжки и спрятал инструмент в рукав. Бумажник в моем кармане тихо скрипнул, сообщая, что опять принадлежит мне.
— Какие-то еще гребаные правила! — громко возмутился Уитакер, картинно воздев к небу исцарапанные и сбитые кулаки. — Мы что, должны для каждого из них придумывать какие-то особенные слова? Что еще за дерьмовые манеры? Кому это надо?! Кто это может?!
— Мы можем, — ответил аспирант. — Да, мы можем, — повторил он с нажимом и со значением в голосе. — Мы все можем, если захотим. Мы тут, в Америке, в нашем городе, умеем принимать гостей.
Потом он повернулся ко мне и сказал очень неодобрительно:
— Заберите с собой вашу курицу, сэр, и поужинайте ею дома. Это не лучшее место для вечерних прогулок. Вам ведь, наверное, говорили про Сорок Седьмую улицу? А вы пришли уже на Сорок Третью. Надо смотреть, где вы гуляете, сэр.
Я хрипло сказал ему: “Тэнкью” — и вышел, прижимая коробку к груди. И придя домой — вы не поверите — съел этого проклятого “Чикаго-Чикена”. И он мне, честное слово, понравился.