Пытаться объяснить ей, что жизнь ее, что не все так ужасно, как рисует молва и, возможно, история, бесполезно. Дробью в слона. Из пушки по воробьям и еще триста разных пословиц и поговорок, которые точно отразят суть усилий, что придется мне приложить. Может быть, первым уйдет кто-то другой, по своей воле, без скандалов, но, может, и нет — и тогда, вероятно, но очень неточно, я найду для женщин другие слова. Если сочту нужным, если это будет того хоть немного стоить.
— Уходи, — приказала я. — Иди каяться. Две недели, ты знаешь за что?
Лоринетта опустила голову и не ответила. По щекам ее бежали дорожки слез.
— Ты пыталась украсть то, что прихожане пожертвовали Милосердной. Под крышей Дома святого. Из святой чаши. Ты согрешила мыслями, согласившись, и деяниями, придя сюда. И завтра же явишься на исповедь к отцу Андрису и расскажешь ему о своих грехах.
А было ли что рассказывать отцу Андрису сестре Шанталь? Что знает священник из того, что неизвестно мне? Дверь за Лоринеттой закрылась, я сидела, смотря в окно и не видя, что там происходит. Но там и не творилось ничего — тишина, покой, как и должно быть в таком святом месте.
Я могла частично проверить слова Лоринетты. Я выждала, пока она уберется достаточно далеко, и отправилась в прачечную. Ночью она пустовала — огромное гулкое помещение, влажное, как тропический лес, душащее с порога вонью и сыростью. Плеск воды под моими ногами показался мне оглушающим.
Я прошла в закуток, о котором говорила Лоринетта. Книгу я тоже знала, но записи в ней делала сестра Аннунциата. И да, в каморке лежали и выстиранное белье, и терки для стирки, и стоял покосившийся столб из тазов. Помещение не больше ванной комнаты в обычной квартире, забитое и заставленное, кошмар человека, которому физически плохо от недостатка пространства вокруг.
Я зажгла кресалом огарок свечи, открыла книгу. Последние записи были сделаны рукой сестры Аннунциаты, я начала листать назад. Даты сестра Аннунциата не ставила, я могла ориентироваться только на почерк. Оно, не оно? Я поднесла свечу ближе. Нажим немного другой, мой нажим, то есть сестры Шанталь, и буквы она пишет так же, «простыни госпожи Миаль — 12 штук, простыни господина Пуатье, трактирщика — 24 штуки, испорчено: 3». С чего бы сестре Шанталь вносить записи о белье? Я пролистала еще несколько страниц, и тут меня осенило. Разгадку дал почерк сестры Аннунциаты, когда я всмотрелась в него более тщательно. И то, что в день, когда я оказалась в монастыре, она не явилась и не вмешалась, дало еще большую почву для подозрений. Сестра Аннунциата так уверенно дополняла свою ежедневную винную дозу, что предпочитала в определенной кондиции не показываться никому на глаза, опасаясь получить свою порцию покаяния. Записи, сделанные ее рукой как раз перед тем, как дежурство принимала сестра Шанталь, плясали по строчкам как цыгане в кабаке.
Я закрыла книгу, посмотрела, где примерно возилась с бельем Лоринетта, затушила свечу. Ничего, что могло бы сказать мне — она солгала. На этот раз сказала правду? И не стоит искать веских причин. Люди, которые делают трагедии из сломанного ноготка и считают, что жизнь кончена потому, что въезды-выезды в Турцию ограничены, имеют свои мотивы, знать, что они у кого-то имеются, не равно принять их и попытаться понять. Ни к чему. Был один человек, чьи мотивы мне хотелось бы знать досконально — я сама, сестра Шанталь Готье. Та, которую почему-то хотели убить уже дважды.
Я остановилась на пороге прачечной. Убить ли? Не перегибаю ли я палку, что вот-вот сломаю ее? «Я ненавижу», «он мой враг» — я иду по пути слишком сильных эмоций, не соответствующих истине, и слов, которые значат не то, что под ними подразумевают. Может, все проще, и это означает — «выместить зло»? Ни больше, ни меньше, как и делают это женщины здесь почти ежедневно друг с другом? Как ребенок, споткнувшись, бьет коробку с игрушками, потому что считает — вина ее?
Мне хотелось выйти на воздух, посмотреть на ночное небо, почувствовать ветер, прилетевший к нам с побережья, вдохнуть полной грудью морскую соль. Но я пошла в свой кабинет, кусая губы и думая — до боли в висках. Мне надо отправиться в келью и попытаться уснуть, но я знала, что не смогу, буду ворочаться с боку на бок, ловить воспоминания — не мои, смешивать их с чужими обрывками мыслей. В кабинете у меня был документ, даже два документа. Бумаги, то, что сейчас давало мне ниточки, спорные, тонкие, готовые порваться в любой момент, но написанному верить мне проще, чем сказанному.