— Ну, с богом. Если что — кричи громче. — Нина прислушивалась, как зверек в норке. — А я как штык буду у калитки.
— Что это? — Катя вздрогнула: резкий протяжный крик прозвучал в ночи — где-то далеко в лесу за рекой.
— Птица, наверное. Филин на развалинах. — Нина поежилась, вглядываясь в темноту. — Впрочем, какие филины, всех на чучела уже давно перевели.
Катя, согнувшись, нырнула в заросли боярышника. Ни зги не видно. Где ж эта дыра в заборе? Сейчас бы фонарик… Она наугад шарила по доскам руками. Оцарапалась о ветку.
— Все, тут она, ну, я пошла, — Катин голос донесся уже с соседнего участка…
Путь до дома был знаком: надо только держаться в тени зарослей по забору. В прошлый раз днем Катя добежала до жасмина под окном за считанные секунды. Но сейчас, в темноте, видя перед собой как ориентир лишь ослепительно оранжевые окна, она на каждом шагу спотыкалась и в довершение всего пребольно ушибла ногу о какой-то корень.
На углу дома Катя остановилась, стараясь не попасть в полосу электрического света, льющегося с террасы. Там кто-то был: за тюлевыми шторами двигался чей-то силуэт. Однако с такого расстояния ничего не было слышно.
Катя, снова согнувшись в три погибели, шмыгнула к стене. Фундамент дома был высоким, кирпичным. Сидеть вот так на корточках под окнами, прижимаясь спиной к холодному камню, было катастрофически неудобно. Она уже хотела было сменить пункт наблюдения, как вдруг…
На террасу кто-то вышел — скрипнули половицы.
— Что, уже пора? Уже идете? — раздался голос Александры Модестовны — нервный, тревожный. — Где Олег?
— Еще рано. Он там, наверху. Не время еще, — ответил голос Юлии Павловны.
— Откуда ты знаешь? Ты и на часы даже не смотришь!
— Еще рано, я чувствую. А что ты-то так нервничаешь, Саша? По-моему, нет для этого причины.
— Не мне, конечно; давать тебе советы, — Александра Модестовна сразу же сбавила тон. — И не мне тебя учить. Но не кажется ли тебе, что ты заходишь слишком далеко на этот раз? К нам, как видишь, уже следователь прокуратуры пожаловал. И если выплывет что-то и с мальчишкой… Если он только кому-то проговорится… Юля, это же такой скандал!
— Он ничего никому не скажет. И не надо устраивать мне сцен в такой день. Ты прекрасно знаешь: я уже не в силах ничего изменить. Ты что, не видишь, что мы уже не можем остановить это! Мы должны только подчиняться. Запомни, иначе… И успокойся. Все уже на пути к завершению. Скоро все будет позади.
— Не заговаривай мне зубы, пожалуйста. Тебе что, не ясно, что Олег догадался насчет мальчишки? Он же мужчина! Юля, ну я прошу тебя. Есть ведь какие-то границы!
— Для кого?
— Ну только не начинай, вот этого только, пожалуйста, не начинай. Я сейчас не на сеансе у тебя. С Олегом можешь так разговаривать, раз он все от тебя терпит, с этим спортсменом своим… А я тебе серьезно заявляю: с подобными вещами не шутят! Он же малолетка. Если только этот мальчишка кому-то проболтается про твои с ним художества.
— Замолчи. Я тебе сказала: заткнись!
Катя замерла: однако какими разными голосами умеет говорить эта женщина! Словно у нее, как у двуликого Януса, — два языка. Или один — раздвоенный.
Тяжелые шаги по террасе, скрип стула.
— Не стоит так беситься, Саша. Ну что ты, в самом деле? Он придет. Ты ведь его ждешь? Так вот: он явится. Не сейчас, позже.
Катя напряженно слушала: снова Хованская, и снова голос другой, другая интонация — вместо гневной, повелевающей теперь елейная, с плохо скрываемой явно намеренно ноткой издевки и сочувствия. Но кого же, судя по ее нервному тону, так жадно и нетерпеливо ждет ее приятельница?
— Ты мне каждый день это твердишь! — голос Александры Модестовны.
— И он приходит каждый день. И остается с тобой.
— Я его теряю, Юля. Я чувствую: я теряю его! Я с ума схожу. Вся эта наша чушь, которой я пытаюсь его удержать… Я думала, после ее смерти у нас с ним все как-то определится, наладится… Но сегодня день похорон, а он даже не пришел!
«Сорокин, — догадалась Катя. — Ах вот оно что, оказывается.»
— Я повторяю: не волнуйся, он придет, — в голосе Юлии Павловны, на этот раз расслабленном, покровительственном, послышалась нотка досады. — Но вообще сегодня, в такую ночь, не время накручивать себе нервы по пустякам. А что до нашего прекрасного друга… Считай, он привязан к тебе на всю оставшуюся жизнь.
— Чем? — Голос Александры Модестовны напоминал карканье вороны. — Жуком, что ли, твоим навозным на нитке? Да плевать он хотел на весь этот твой бред!
— Ты орешь как базарная торговка. Судишь о вещах, в которых ничего не смыслишь. А я тебе всегда говорила: единственное, что я напрочь не приемлю в близких мне людях, это идиотизм, упрямство и неискренность. К великому моему прискорбию, неискренности в наших с тобой отношениях, Саша, все прибавляется.
— Я… я просто боюсь. Ты должна меня понять, Юля, мне страшно. Если я потеряю его… Он все, что у меня осталось в жизни. Он бросит меня, найдет себе какую-нибудь длинноногую молодую телку, женится на ней — теперь-то он свободен, — что тогда?