Но Уроз не хотел ничего видеть. Не ребенок же он, который кричит, не в силах утаить свою радость при виде любой новинки. Ну и что, что кругом то и дело обнаруживали себя невиданные чудеса незнакомой земли. У него была лишь одна забота: проехать ее поскорее, уехать от нее и у себя, в родном краю, вернуться в свой мир. В этом хаосе, царившем на дороге, Уроз видел только одно удобство: безопасность. Ведь среди этих движущихся людей, стад, грузовиков и караванов он был теперь подобен травинке в степи! И даже пыль, даже крики на дороге были его сообщниками. Они укрывали его, обволакивали, прятали и защищали. О своих врагах в Кабуле он уже больше не думал…
День достиг своего апогея, жара стала совсем нестерпимой. Небо поблекло, горы потеряли окраску, на земле не осталось никаких теней. От жары пыль превратилась в некое подобие раскаленной золы.
Количество путников сильно уменьшилось. Кочевники устраивали стоянки рядом с дорогой, не устанавливая палаток, и вместе с навьюченными верблюдами пережидали жару, чтобы с первыми признаками прохлады вновь двинуться дальше.
Эти чайные дома были расставлены по обе стороны дорог. При въезде в селения, большие и малые, всегда стояла
Где бы они ни находились, какие бы ни были их размеры, как бы хорошо или плохо они ни снабжались, примитивное их обустройство осталось таким же, как много веков назад, таким, к какому привыкли сменявшиеся поколения путников и караванщиков Средней Азии. Кубический саманный дом, побеленный известкой, а в нем – темная комната. В фасадной стене – узкие, без какой-либо тщательности сделанные отверстия, выходящие на главную часть
Но эта бедность никого не печалила. Она была одинакова для всех, как и прием хозяев. В чреве огромных самоваров пела, закипая, вода. Вдоль побеленных стен блестели на полках чашки. В крохотных клетках попискивали перепелки. Фасады домов были расписаны наивными яркими цветами и арабесками. И повсюду, на фоне гигантских гор и деревьев, среди рек и долин, чувствовалась атмосфера дикой, полной свободы.
Солнце казалось навсегда, до скончания дней повисшим в зените своей орбиты. Двигавшиеся еще кое-где люди и животные едва передвигали ноги. Но Джехол, хотя и вез на себе двоих всадников, хотя бока его покрылись потом, шел по-прежнему споро, не меняя скорости.
Проезжая мимо то одной, то другой
– Давай сделаем, как все! Давай же, наконец, остановимся!
Но он стыдился признаться в своем нетерпении, стыдился своей усталости перед человеком старше его по возрасту, менее сильным, да еще и раненым. Тогда он стал прибегать к хитростям, которые казались ему очень удачными, и говорил:
– Посмотри, Уроз, в этой
Или, например:
– Смотри, смотри, Уроз, вон самовар, по-моему, это самый толстый из всех, которые мы только видели.
Или еще:
– Вон там люди из грузовика вышли, такие, наверное, диковинные истории рассказывают!
Но все усилия оказывались напрасными. Сидя будто влитой в седле, сжав губы, Уроз по-прежнему направлял коня прямо перед собой по опустевшей, огнедышащей дороге. При этом он страдал от жары и жажды гораздо сильнее, чем Мокки. Рана давала себя знать. У Уроза усилился жар, и он все сильнее жег ему кожу, внутренности, горло. Нога все тяжелела и тяжелела, а боль становилась все нестерпимее. Когда же, чтобы нога не казалась такой тяжелой, он заносил ногу в стремя, возникало вообще ощущение, будто кости разлетаются на куски. Тряпка, прикрывавшая рану, превратилась в скользкий, покрытый пылью комок, вокруг которого роились огромные мухи.
На подъезде к каждой чайхане Уроз чувствовал, как откуда-то из глубин костного мозга возносится нечто вроде молитвы: скорее уйти под навес, спрятаться от солнца, растянуться на ровной поверхности, снять с ноги дикую тяжесть и пить, пить, пить сперва прохладную воду из глиняного кувшина, а потом горячий черный чай, очень сладкий и бодрящий. Но именно оттого, что зов страдающей плоти был так силен, Уроз отказывался внимать ему. Более того: он испытывал жестокую радость от своего оскорбительного невнимания к нашептываниям этого внутреннего голоса. Горячее раскаленного неба и внутреннего жара жгло его желание доказать своему телу, что, как бы ни были сильны страдания, все же не оно, а он здесь хозяин. Что он может заставить свое тело сидеть в седле вечно, страдать без надежды на снисхождение.