– Нет, даже очень интересно. Валяй, валяй.
– Я, понимаешь ты, помню себя совсем маленьким. Ну, что ли, лет семи-восьми. Ну, там жили мы в Екатеринославе… У меня отец имел интересную профессию, между прочим. Профессор каллиграфии. Конечно, это только так говорится для красоты – профессор. Одним словом, учил дураков красиво писать. На улице перед домом стояла стеклянная витрина, и в ней на черном бархате лежала розовая восковая рука с гусиным пером в пальцах. И на всем рябая, виноградная тень акации. По всей улице – громадные деревья, как в парке. И все летом носят на голове сетки от комаров, пропитанные гвоздичным маслом. Так что от гвоздичного запаха некуда деваться. Ну, словом – в пятом году погром. Отца убили, а мы почему-то бежали в Николаев и в Николаеве садились на пароход, ночью. Первый раз – пароход. На самом деле паршивенький пароход. Но мне он показался громадным, таинственным. Ты заметила, что в детстве все вещи кажутся больше? Громадные комнаты, стулья, буфеты, картины, кошки, собаки, даже воробьи, куриные яйца и кусочки сахару казались гораздо, гораздо крупнее. И вдруг пароход! Можешь себе представить? Спать хочется, сижу на узлах, мать бегает, сестренка плачет, небо черное и белые клубы пара, как-то лунно, опалово освещенные дуговыми фонарями. И все огромно фонари, дым, страх, небо, мать, стрекотанье лебедки, тюки, висящие в воздухе, пароходный трап, трубы, гудки. Особенно гудки – громадные, толстые, длинные, резко отрезанные, как чайная колбаса, сиплые басистые гудки. А потом привык – и ничего. Стал расти – и мир стал уменьшаться. Стали уменьшаться вещи, страхи, люди. Мать стала маленькой старушонкой. Стулья из тронов превратились в небольшую колченогую рухлядь, комнаты из палат в клетушки… Я перерастал мир. А теперь вдруг смотрю – мир опять меня перерастает. Я опять чувствую его огромность. И вещи вокруг огромные тепляки, километры, тонны, домны, плотины, фонари… Мир перерастает меня. Я хожу по площадке, как по своему детству, – маленький дурак – и всему удивляюсь. Просто иногда удивляюсь. Как тому волшебному пароходу. А, между прочим, все это похоже на ночь в порту, на погрузку. Свистки, лебедки, пар лунного цвета и вообще…
– А ты, Давид, часом, не поэт?
– Нет, а что?
– Ничего. Ты бы мне, может, к плакату какой-нибудь стишок сделал.
– Балда ты, Шурочка.
– Сам балда. Ты что думаешь – я не понимаю? Я очень даже понимаю. Сама замечаю… Раньше все как-то крупнее казалось. А теперь из всего вырастаю… И не только из вещей – ну там из юбки, из кофточки… А из мира как-то вылезаешь… Как-то тесно… не вмещаешься. А была молодой – совсем наоборот.
– Тоже мне старушка!
– Не старушка, но и не слишком молодая, – с убеждением сказала Шура.
И, вдруг обхватив Маргулиеса обеими руками за шею, прижалась к нему и сказала, прямо и ясно глядя ему в глаза:
– Возьмешь меня замуж, Давид?
Маргулиес засмеялся.
– Хорошенькое дело! Почему я тебя должен брать, а не ты меня? зашепелявил он. – А ты меня возьмешь?
Два прямых тонких луча военных прожекторов, исходящих из одной точки, двигались по звездному циферблату неба. Как будто бы звездные часы отставали и приходилось переставлять стрелки.
Время шло к рассвету.
Мистер Рай Руп не спал. Он страдал старческой бессонницей. По ночам он работал. Стучала маленькая дорожная пишущая машинка. Но в комнате было слишком душно.
В войлочных клетчатых туфлях и пижаме мистер Рай Руп выходил на террасу коттеджа и смотрел на далекую низкую панораму строительства.
Ночью она была неузнаваема. Она вся сверкала, дышала огнями, светами, громами, дымами, фантастическими строениями.
Старческое воображение заселяло ее и застраивало по своему вкусу.
Это был воображаемый портовый город. Это были – бары, дансинги, кафе, трубы пароходов, скрежет погрузки, перестук буферов на высоких эстакадах, светящиеся башни ратуши.
Разноцветные огни горели в стаканах, воспламеняя жажду.
Светофоры висели над перекрестками. Они висели, как ящики фокусников, как маленькие трехъярусные китайские пагоды.
Разноцветные шарики прыгали из отделения в отделение, волшебно меняя цвета. Желтый превращался в зеленый, зеленый в красный.
Шумела роскошно озаренная толпа, неслась слабая музыка. Отдаленно звучал весь этот мощный симфонический оркестр огней, запахов, движения, страстей.
Теплый, жаркий ветер порывисто дул в ресницы Рай Рупа.
Плыла лунная, звездная ночь.
– Вавилон… Вавилон…
Терраса плыла, как палуба. Рай Руп медленно отплывал…
– Горе тебе, Вавилон!
Ему стало страшно. Он всегда теперь испытывал по ночам страх. Это было сознание неизбежной, а главное – близкой смерти. Ну – десять, пятнадцать лет… Ну – семнадцать!
А потом!..
LXV
На хрупком овальном столике лежал аккуратно развернутый иллюстрированный журнал. Стояла начатая бутылка коньяку, маленькая рюмочка. Хорошая темно-красная прямая трубка Дунгиль и жестянка табаку, оставленные на странице журнала, были так желто и рельефно освещены шелковой настольной лампой, что выглядели великолепно оттиснутой цветной рекламой табачной фирмы.
В воздухе стоял приятный запах кепстена.