— И скажи ты мне, Вукашин, как ты полагаешь, что будет завтра? Армия гибнет, Верховное командование причитает, тыл нас поносит. Вы, оппозиция, размышляете, размышляете… А сейчас нас может спасти только согласие.
— Об этом, господин премьер-министр, мы с вами наедине рассуждать не будем. Я не желаю заниматься политикой за закрытыми дверями, равно как и решать наедине государственные проблемы. Я человек иного сорта. Завтра в парламенте я выскажу свое мнение.
Молчание нарушал лишь перестук конских копыт на мостовой.
— А я полагал, — медленно начал Пашич сдавленным голосом, — когда телега перевернулась и все катится под гору, лучше идти верной дорогой. Той, которую хорошо знаешь.
— Если мы убеждены, что нет лучшей.
— Я ее не вижу. А народ свою дорогу выбирает не разумом, а мукой.
Вукашин взял со столика шляпу и трость, собираясь встать.
— В том, что народ сам когда-либо выбрал свой исторический путь, мы вряд ли убедимся. Хорошо известно, кто и как выбирает для него эти пути. Разумеется, демократия узаконила лицемерие. — Он встал, застегивая под горлом пелерину. — Да, мы хорошо побеседовали. Никогда прежде так не доводилось. — Помолчал, меняя голос и выражение, добавил — Но, ясное дело, в вашей политике куда важнее то, о чем не говорят.
— Все зависит от обстоятельств, Вукашин.
— И все-таки скажите теперь, что вы хотели мне сказать перед завтрашним заседанием народного парламента? Время и положение не позволяют нам заниматься загадками и устраивать друг другу ловушки.
Пашич встал и подошел к нему.
— Я пригласил тебя, Вукашин, чтобы сказать: ты для меня больше не оппозиция. Сейчас ты мне не противник. Теперь мы вместе, сынок. Сербия теперь одно целое. Я люблю ее не больше, чем ты. И не знаю, не нужны ли ей сейчас твоя рука и твой разум больше моих. Должно быть, ей нужны разум всех и руки всех. Приходи завтра, как сможешь, пораньше.
— Спасибо вам за доверие, господин премьер-министр, — поспешно произнес Вукашин, направляясь к двери.
— Дети твои здоровы?
Пашич подошел к нему и взял его руку с тростью. Вукашин вздрогнул: двенадцать лет он был убежден, что до самой смерти не коснется руки Николы Пашича. Тот ласково сжал ее сверху.
Подходя к двери, Вукашин услышал за спиной:
— Загляни пораньше, пожалуйста, как встанешь.
На лестнице дома, где в мирное время располагалось Окружное управление, он остановился, хотя жандарм по-прежнему торчал у него за спиной. Неужели воистину положение столь безнадежно, что Никола Пашич даже меня призывает к согласию и сотрудничеству? Или и сейчас, как обычно, он остается тем, кто никогда не ненавидит своих противников настолько, чтобы нельзя было с ними сотрудничать, когда ему это полезно, равно как и не любит своих единомышленников и друзей настолько, чтобы нельзя было их бросить, когда они ему больше не нужны?
Он быстро спускался по лестнице на улицу; на берегу Нишавы его встретила толпа людей: темное и молчаливое ожидание.
Он свернул в первую попавшуюся улицу, немощеный, глухой проулок, не зная, куда деваться: дома его ожидала полная передняя беженцев, жаждавших услышать последние новости, а когда он пробьется сквозь эту круговерть растерянности и патриотического угара, его встретит напряженное молчание Ольги, которое около полуночи взорвется шепотом: «Скажи же что-нибудь. Что угодно». — «Нет у меня, Ольга, тех слов, от которых ты б уснула», — пробурчит он и утонет, исчезнет в том страхе, который превращает сон в рассвет — с первыми звуками калитки у колодца и плеском воды в ведре в нескольких шагах от окна. Если б этот проулок тянулся до рассвета, если б эта тьма длилась до входа на заседание парламента, если б его не встречали пожелтевший свет и под ним толпы людей, глодающих последние новости и в упоении наслаждающихся отчаянием.