ХАМАТОВА: Какая-то иезуитская логика: спасибо, что не расстреляли… Могли выбросить из окна, никто бы и не подкопался. Мандельштама тоже не расстреляли. Но мне кажется, нельзя оценивать движение вперед, исходя из этой псевдогуманизации: не расстреляли.
ГОРДЕЕВА: В сталинское время было бы невозможно, расстреляв Мейерхольда, оставить его спектакль в репертуаре. Серебренников, находящийся под домашним арестом во время мировой премьеры его спектакля “Нуреев”, – это, возможно, свидетельство смягчения нравов. Согласна, звучит дико. Но мы, в сравнении с нашими бабушками и дедушками, в сравнении с ровесниками и соратниками той же Алексеевой, живем в вегетарианские времена.
ХАМАТОВА: Ты наивно в это веришь и действительно думаешь, что в случае необходимости не найдется причины не выпустить тебя из России во время твоего очередного приезда на суд к Кириллу? Или ты считаешь простым стечением обстоятельств, что тебя отлучили от профессии и уже несколько лет на пушечный выстрел не подпускают к телевидению? Или ты не видела, как судили ребят по “болотному делу”? Или ты не слышала, как читают приговор
ГОРДЕЕВА: Ты предлагаешь мне признать поражение и не ввязываться больше ни в какую борьбу?
ХАМАТОВА: Нет, я и сама не готова признавать поражение. Но надо быть честными перед собой, Катя, и смотреть на нас в контексте большой истории, тогда окажется, что как поколение Перестройки и поколение надежд мы – здесь и сейчас, в нынешней точке истории – потерпели поражение.
Но в будущем, возможно, это не будет выглядеть как поражение. Мы, по большому счету, пытаемся остаться собой. А люди с неразличимыми лицами бьют нас под дых слева, справа. Кто-то из нас, бегущих, складывается пополам, мы помогаем ему отдышаться.
ГОРДЕЕВА: Но есть момент, когда каждый из нас ломается: кто-то на приговоре Улюкаеву. Кто-то на “законе Димы Яковлева”. Кто-то на “болотном деле”. Мы с тобой – на деле Кирилла Серебренникова. Почему?
ХАМАТОВА: Многие на деле Кирилла сломались. Это какая-то краеугольная история: удар по всем нам.
ГОРДЕЕВА: Как ты себе представляешь в этой новой реальности существование фонда?
ХАМАТОВА: Пока есть возможность помогать, не наступая на собственную совесть, – продолжать это делать. А когда встанет выбор между необходимостью моей, твоей и всех нас заступить за последнюю черту и фондом, я на компромисс не пойду. Фонд придется закрыть.
ГОРДЕЕВА: Ты к этому готова?
ХАМАТОВА: Нет, я к этому не готова, потому что мне нужна надежда. Но если приговор Кириллу будет обвинительным и его посадят, Катя, то этой надежды станет гораздо меньше, она сократится до неразличимой малюсенькой точки на черном поле. Я не смогу после этого ни себя, ни своих детей убедить, будто здесь, на моей горячо любимой Родине, остается хотя бы какая-то надежда на светлое будущее. Если я в это сама не буду верить, я не смогу объяснять другим, почему они должны верить и надеяться. Это тупик.
Глава 30. Время
Снег идет ровно и ритмично, как рота солдат. Ложится большими аккуратными снежинками: одна на другую, укрывая землю сантиметр за сантиметром. Чулпан сидит спиной к окну и повторяет текст. Чулпан не замечает: стихи Ахмадулиной попадают в резонанс с ритмом новогоднего снега:
Мы в деревне. Наши дети убежали кататься на санках. Наши родители готовят новогодний обед. Через несколько дней 2017 год поменяется на 2018-й. Перспективы более-менее понятные: мы будем работать, любить, не оставим профессию, не оставим фонд; мы будем бороться за тех, кого любим, а значит, будут суды, много судов, попытка пережить всё это, не потеряв себя, не изменив себе. Не предав друг друга – это как минимум.
Мы впервые за столько лет дружбы встречаем Новый год вместе. “У вас в семье было принято загадывать желание?” – спрашивает Чулпан. “Да, – отвечаю. – Но я всегда злилась: ты загадываешь что-то важное, а оно или не сбывается, или ты просто забываешь, что загадал… Завышенные ожидания от простой перемены даты календаря”.