ХАМАТОВА: Ты знаешь, у меня не так уж и много требований. Наверное, это просто должен быть человек, который умеет сочувствовать действием. Это должен быть в каком-то смысле мой брат. Но, правда, я не знаю, сможем ли мы с ним выжить. Ведь, что касается меня, то я настолько… Понимаю, это, конечно, в каком-то смысле эгоизм, но я настолько не готова ни под кого внутренне подлаживаться, что даже никогда не формулирую для себя такого рода запрос. И не формулирую никакого запроса к мирозданию. Я вообще не рассуждаю о возможности встретить человека на всю жизнь, потому что предыдущим опытом отношений я так изранена… И чтобы эти раны не болели, я закрыла для себя эту тему. По крайней мере, на какое-то время.
Но я точно знаю, что во мне настолько сильно личностное, над-гендерное, если хочешь, уважение к другому человеку, к его поступкам, к его мыслям, что оно не позволяет мне сосуществовать с мужчинами в общепринятом, мудром, традиционном смысле. Или это моя гордость. Я совсем не умею мириться с вещами, которые мне кажутся неприемлемыми.
Допустим, если мне единожды соврали – любая нормальная женщина это простит, примет, поймет и пойдет дальше, – то я никогда не смогу восстановиться и это забыть, оставить в прошлом. Независимо от моего желания эта дырочка будет внутри меня разрастаться и станет большой черной дырой.
Или если мне не готовы помогать так, как готова помогать я, или если человек больше думает о себе, то это всё тоже летит, как правило, в тартарары, – такой опыт у меня уже есть.
Я прекрасно понимаю, что семья строится на постоянной работе двоих, на постоянном компромиссе, но моя внутренняя требовательность диктует, чтобы этот компромисс, работа и диалог были на равных, без поддавков и скидок. При этом, как правило, я очень-очень долго молчу. Может быть, слишком долго? Мне не хватает храбрости сразу остановить и сказать: “Ты мне врешь” или: “Ты поступаешь подло”. Я молчу. Но вранье это поселяется внутри и червоточит. А вранье – в самом широком смысле слова – это то, чего я вообще не могу переносить, как, знаешь, бывает непереносимость каких-то лекарств, несовместимая с жизнью. Я патологически не люблю врать. Ни в чем. Мне кажется, это унижает и того, кто врет, и того, кому врут. Как взятка.
ГОРДЕЕВА: Ты что, никогда не давала взяток? Даже гаишникам?
ХАМАТОВА: Очень редко. Как-то около центра Димы Рогачёва. Было мерзко, но я понимала, что гаишники в этом смысле как бы и не люди, они привыкли, что им дают, они берут, это часть их существования. Они попросили взятку, я дала. Для меня это значит: “Я считаю вас говном, в связи с чем возьмите эти деньги”. Это не про отношения, конечно, ни в коем случае, это вообще не может быть частью человеческих отношений.
Глава 21. Первый суд
Двор Мосгорсуда утопает в зелени. Утреннее солнце делает ее изумрудной, беззаботной, едва ли не радостной. И это сбивает с толку всякого, кто попадает с шумной и угрюмой улицы в огороженный двор: разве ж эта озорная бронзовая Фемида может быть несправедливой? Она же – сама весна, сама правда! Люди, сбившиеся в стайки вокруг Фемиды, улыбаются. Курят. Передают друг другу какие-то давно обещанные свертки, вещи, рукописи. Как будто здесь не суд, а обыкновенное место встречи. Люди говорят нормальным тоном странные, противоестественные для людей, пришедших в суд, вещи: “В Мосгорсуде хорошо”, – например. Или: “Здесь чудесная столовая, давайте после суда пообедаем и поболтаем”.
“Как-то здесь по-человечески”, – произносит Чулпан. И это тоже звучит довольно дико.
Мы миновали металлоискатели, прошли паспортный контроль и стоим в коридоре, ожидая, когда начнется очередное заседание по мере пресечения Кириллу Серебренникову, Алексею Малобродскому, Юрию Итину и Софье Апфельбаум. Серебренников, заметно похудевший, в черном. У него в руках бутылочка овощного сока – кто-то передал. Апфельбаум в красивом цветастом платье по фигуре. С ней родители, мама и папа. Пожилые, интеллигентные. Неловко чувствуют себя под взглядами всех этих малознакомых людей, пришедших в суд поддержать их дочь. Малобродский, на днях выпущенный из СИЗО под подписку о невыезде, тоже в зале суда, вместе со всеми. Раньше он участвовал в заседаниях по видеосвязи. На деревянной скамейке Мосгорсуда Алексей Малобродский неожиданно маленький, осунувшийся, уставший. “Знаете, мне казалось, когда я окажусь дома, это придаст мне сил, – говорит он полушепотом. – А дома, наоборот, всё вдруг навалилось. Сижу часами, смотрю в одну точку и ничего не могу с собой поделать: мысли разбегаются, забыл, как пользоваться айфоном. Какое удивительное существо человек: всего одиннадцать месяцев тюрьмы – и ты совершенно забываешь, какая она, жизнь на воле”.