Академик остолбенел и издал какой-то странный звук: то ли вскрик раненой птицы, то ли рычание амурского тигра. Девица замолкла, ойкнула и остановилась; но мотнувшаяся по инерции тряпка облепила лицо академика, ударив в нос все тем же запахом тухлых яиц и еще – водопроводной хлорки.
Шимерзаев хрюкнул, закрутился на месте, сдирая с лица эту половую мерзость, – содрал вместе с очками, а уже без них ничего не видя, кроме мерцания переливов света, завопил истошно. И на одной надрывной ноте. Без слов.
– Ааааааааааааааааа…
Крик этот скатился водопадом вниз, по мраморным ступеням, и достиг вестибюля. Спустя полминуты примчались два охранника – бритых, лет средних, мало разбиравшихся в археологии. А тем более в том, что в храме науки невозможно не то что появляться босым-голым, так еще и держать в руке личный артефакт Шимерзаева, покоившийся в приемной, – раритетный керосиновый фонарь! Шимерзаев, стоя коленями на мокром полу, уже искал свои очки и выл; охранники нашли очки, заботливо подняли его, спросили:
– Иван Ипполитыч, что с вами? Где-кого?
– Ва… во… – Шимерзаев нетвердой рукой показал в конец коридора.
Один из охранников посмотрел туда, обнаружил худую фигуру, моющую пол в белом замызганном халате, и участливо напомнил:
– Иван Ипполитыч… Это же Верблюдочка. Она у нас пол моет, не помните?
Иначе говоря, Шимерзаева подозревали еще и в старческом маразме. Но опровергнуть он этого не мог, только бессвязно и гневно тыкал в конец коридора пальцем, указывая на босоногую уборщицу:
– Ва… су… про… ан-на…
Ему просто хотелось сказать очень многое, но сознание не могло никак расшириться.
– Понял, – деловито резюмировал один из охранников. – Вася, «скорую»! Иван Ипполитыч, не беспокойтесь, разберемся.
Девушка продолжала сосредоточенно полосовать пол шваброй. Она давно уже раскаялась в том, что проспала и начала ритуал на полчаса позже, да и в том, что не рассчитала – вылила на пол слишком много воды.
Кто-то называл ее Людмилой Васильевной Шипняговой, кто-то – Людочкой, но по институту, и не только по нему, ходил набор устойчивых прозвищ: Людочка-Верблюдочка, Верблюдища, Верблюдица, Страхолюдочка. Трудно сказать, почему: вроде, горба не было, спина всегда стояла прямо, туловище худое, причем симметричное – острые лопатки торчали ровно настолько же вперед, насколько небольшая грудь. Ну оттопыренная нижняя губа – и что? У Марии-Антуанетты похуже было, а какие мужчины ее любили – тот же Бэкингэм! Ну лицо длинное… а вы на Линду Эвангелисту посмотрите: зубы выпирающие и длинные, как у кролика. Ну да, а как вам Вупи Голдберг?
Одним словом, внешность Людочки была явно далека от идеала, к тому же пугали глаза: они у нее имели серо-голубой оттенок, но настолько бледный, прозрачный, что из глазниц на человека смотрели только две точки зрачка, напоминая детский рисунок-ужастик.
Однако проблема Людочки была не в этом. Ей просто не везло. Но со страшной силой. Причем все неприятности, происходившие с этой нескладной, но доброй и робкой девушкой, имели особенный оттенок: они были апокалиптичны, катастрофичны – однако сама она выходила из них почти без видимых потерь. Как заколдованная.
Первое катание на велосипеде прошло успешно – голенастая девчонка почти освоила «Орленок», – но не пригодилось, так как кататься стало после этого просто не на чем. На полном ходу Людочка врезалась в соседа по дому, дачника Харитона Ивановича, после чего велосипед сдали в металлолом, Харитона Ивановича – в больницу, и родители Людочки еще три месяца таскали туда среднеазиатские груши; а у самой Людочки на память об этом остался треугольный шрам от тяпки Харитона Ивановича, который она все оставшиеся годы закрывала длинной темно-каштановой челкой.
На институтской практике она едва не сгорела заживо в печи для обжига кирпича: у трактора, подвозящего сырые кирпичины, сломалось колесо, механик ушел за бутылкой – ремонтировать, а Людочка, ожидавшая свежей партии в темной камере обжига, так ее не дождалась да и уснула прямо на деревянном поддоне. Тем временем трудяги, изрядно отремонтировавшие организмы самогоном, вспомнили про работу и споро заложили проем камеры кирпичом – обжигайся, родненький, дадим стране кирпичика! Сама Людочка очнулась от мелкой пыли, сыпавшейся на лицо; очнулась и поняла, что сверху в камеру уже засыпают уголь, чтобы через двадцать минут электроды в углу дали искру и подожгли его. Спас ее рабочий печи, который на втором этаже контролировал заполнение камер, – тридцатидвухлетний баптист, он вдруг услышал пение ангелов и остановился: знамение? Как ему казалось сначала, сверху, но потом понял – явно снизу, голос вещий молил его о спасении. Рабочий остановил процесс за четыре минуты до включения рубильника, взял кувалду, спустился вниз… разбил свежую кладку и извлек оттуда совершенно черного от угля, почти голого от духоты ангела, отчаянно отбивавшегося и укусившего его за палец: Людочка свято верила, что, если она разденется хотя бы до белья, ее обязательно изнасилуют.