Шимерзаев же как-то очень вовремя получил грант Европейского Института этнологии человека, потом еще один. На эти деньги снарядил гигантскую экспедицию в духе тамерлановского войска: с кибитками, всадниками, обозом для награбленного – и почти сразу же отрыл на горно-алтайском плато Укок могильник неизвестной молодой женщины. Судя по почестям, оказанным этой даме с непропорционально огромными ступнями (деталь, на которую указала Шимерзаеву антрополог экспедиции – гламурная, но стойко переносившая походные лишения девушка), она пользовалась особым авторитетом при жизни, так как похоронили ее с шестнадцатью слугами, девятью верблюдами, домашней утварью из меди и с двумя лицами неизвестного происхождения.
Шимерзаев начинал еще в те времена, когда в Институте археологии СО АН СССР царил академик Окладников – грозный и могучий А-Пэ, создавший целую научную школу. Сначала Шимерзаев входил в свиту мальчиков-аспирантов А-Пе, вдохновенно записывавших за ним цитаты и ловивших плечами свет генеральских звезд; вместе с ним откапывал кости мамонта, а точнее – трогонтериева слона, который и по сей день, трехметровый в холке, тычет в посетителей Института археологии своими обломанными бивнями из фойе. Потом собирал по бревнышку на территории музея Спасо-Зашиверскую церковь, увезенную из зоны затопления, – без единого гвоздя сделанное диво дивное сибирской архитектуры и жуть жуткая исторической правды, ибо все население древнего сибирского города Зашиверска, который стоял в бассейне реки Индигирка, умерло, включая последнего младенца и последнюю кошку, от черной оспы в тысяча восемьсот восемьдесят третьем году, и трупы долгое время так и лежали в церкви…
Научная юность Шимерзаева прошла в лихорадочном служении исследовательским подвигам кумира, научная зрелость – в самодовольном снятии сливок с его наследия, а в научной старости обнаружился вдруг нехороший вакуум, ибо от глыбы Учителя, ушедшего в небытие и ставшего всего лишь барельефом на институтской стене, – от этой глыбы Шимерзаев отлепиться так и не смог. А она тянула туда, куда следовало, – в могилу. Поэтому мумия с плато Укок оставалась для Шимерзаева последним сокровищем, последней тайной, основой жизни, и он отчетливо понимал: забери останки к себе эти горлопаны из алтайских музейных центров – и все! Не будет Шимерзаева, не будет его имени, ничего не будет, кроме пенсии, а ведь он знавал лучшие времена. Поэтому за мумию академик дрался отчаянно, и даже последний пассаж с этим придурком-алтайцем – рослым пустоглазым детиной, обреченно держащим в руках топор, – его не особо испугал: он ощутил, что покусились на его кровное. А у любого, самого никудышного мужчины при защите кровного всегда в жилах кипит собственнический инстинкт, и тогда человек ничего не боится. Вот и Шимерзаев никого не боялся. Даже вроде как дал слабым, мокрым кулачком по щеке алтайца, загружаемого на его глазах в автозак: вот, мол, ужо тебе!
В институт академик приезжал всегда очень рано, когда первые уборщицы уже стучали в коридорах пластиковыми ведрами, горловыми звуками пели краны, а охрана на входе выключала нагретый за ночь видеомагнитофон. Сегодня он прибыл еще раньше – тухлые яйца в машине, на которых он, кажется, буквально сидел, принудили его развить бешеную, несвойственную его стати скорость в девяносто километров. Сейчас Шимерзаев тяжело, как тот самый трогонтериев слон, поднимался по мраморной лестнице, на каждом пролете свирепо раздувая ноздри маленького плоского носа. Солнце било в окна, украшенные мозаикой, и подобострастно рассыпало под ноги замдиректора института, большого человека в мировой науке, разноцветные лоскуты.
Вот академик добрался до третьего, последнего этажа своей вотчины и сразу обратил внимание на то, что мраморный пол подозрительно блестит. Но он не придал этому значения, так как был близорук (из-за чего носил очки, без оправы): мало ли что почудилось.
И повернул за угол с лестничной площадки.
То, что он увидел, не поддавалось анализу его холодного, логического ума ученого.
Прямо на него двигалась голая – ну, не совсем голая, просто в голубом ветхом купальнике – девчонка. Двигалась бесшумно, потому что ее босые ступни – кстати, тоже почему-то очень большие, костлявые, напоминавшие финские короткие лыжи, – скользили по покрову воды на бетоне легко, как по льду! В одной руке девица держала швабру с половой тряпкой, болтающейся серой хоругвью, в другой – древний керосиновый фонарь модели «Летучая мышь», но не зажженный. На лице у девушки красовались очки «кошачий глаз» в лжечерепаховой оправе, а сама она тонким голоском распевала: