Долго падал, в беспамятстве не ожидая удара, не страшась боли, потому что не способен был ее ощутить — из всех знакомых ему ощущений сохранилось лишь чувство полета; остальное истаяло за границей сознания. Он летел, летел, скорость нарастала с забившей дыхание стремительностью — как при затяжном прыжке с нераскрытым парашютом, и замирало сердце, и казалось, полету не будет конца, и он ловил сухими потрескавшимися губами неповторимый живительный воздух синей высоты.
Но когда Быкалюк, пронеся его на руках, опустил на уцелевший островок зеленой прохладной травы под густой тенью дуба, он на несколько мгновений очнулся с радостным чувством: Иван приведет своих. Свои вернутся, и тогда ему не будет так мучительно одиноко в этом воющем, брызжущем смертью аду, свои ударят и погонят фашистов, погонят. Надо лишь потерпеть, покуда вернутся свои.
— Ну, бывай, младший сержант, — как сквозь вату услышал голос Быкалюка. — Про всякий случа́й «дехтярь» — вось он. А я побег.
Достало сил нашарить у себя под боком успевший остыть пулемет, пальцы коснулись металла и слегка его стиснули: здесь «дегтярь», при себе. Он успокоенно смежил веки, погрузился в небытие, начисто от всего отключившись: ни прожигающие укусы слепней, ни невесть откуда налетевшие зеленые мухи — ничто не в состоянии было его пробудить. Где-то возле заставы рвались гранаты, слышались крики, но и это проходило мимо, не затрагивая слух и сознание.
«Скоро свои придут, — тихонько поклевывало в мозгу, — придут и погонят. Ой, погонят!.. Ой, дадут!.. За все и всех. За живых и погибших…»
Его снова подняло высоко над землей, и возвратилось светлое чувство полета. С высоты, из сияющей синевы, где заливались жаворонки, увидал далеко внизу бегущих хлопцев в зеленых фуражках с винтовками при примкнутых штыках, и слитное, перекатывающееся над прибрежными перелесками «Ура!» заглушило пение жаворонков.
«Хлопцы, миленькие, дорогие, давайте быстрее. Лупите гадов!.. Никому никакой пощады!.. Отомстите. За Серегу Ведерникова. За Терентия Миронюка и Яшу Лабойко, Сашу Истомина… Сейчас я помогу, вот только «дегтяря» достану…»
И стал спускаться на землю, мягко паря в воздухе, как на крыльях, распластавшись — непозволительно медленно. Дернул же черт раньше времени потянуть за вытяжное кольцо! С испугу, что ли?.. Как новичок. Будто первый прыжок совершаешь. Вот и болтайся теперь под куполом парашюта… Щербакова вон где! Парашют гасит. А ведь второй прыгала…
На летном поле аэроклуба полно ребят из педучилища, своих, ждут приземления Новикова. Ждут и губы кривят, над нерешительностью посмеиваются, над поспешностью.
— Поспешность при ловле блох нужна, — крикнул кто-то с земли.
Кажется, это директор педучилища крикнул, Бирюков. И улыбнулся не без иронии.
Тяжкий вздох вырвался из груди. Внутри хлюпнуло и отдалось болью между лопаток и где-то у горла. Пальцы ощутили холодную сталь пулемета… Какой там еще парашют и летное поле аэроклуба?! Они были давно, на гражданке. Пулемет — это да. Надо помочь ребятам… Великое дело — пулемет. Хлопцы вон уже близко. Не бегут — летят, злые, как черти. Во главе с Ивановым. И свое, третье, отделение в полном составе.
— Отделение, слушай мою команду!
Услышали и остановились под дубом, разгоряченные боем, горя нетерпением, черные от порохового дыма — Черненко, Ведерников, Лабойко, Миронюк, Истомин — все, все… Целые, живые… Кто сказал, что эти люди погибли?..
— В атаку!.. Вперед!..
Рванулся изо всех сил, подхлестнутый непередаваемой ненавистью…
Жгучая острая боль насквозь пронзила его.
Лежал в одиночестве, боясь пошевелиться, чтобы не растревожить, не вернуть боль, от которой мутился рассудок. Значит, прежнее — всего-навсего горячечный бред: не было ни бойцов его отделения, ни атаки, и вызванные из прошлого прыжок с парашютом над летным полем аэроклуба, ребята из педучилища, директор Бирюков — тоже мираж.
А что существует реально? Ведь он еще жив, дышит, и глаза его видят. Что видят глаза?.. Синее, в легких белых облаках бездонное небо — вот оно, над головой, между прорехами в кроне дуба; жужжащие зеленые мухи — взлетают, когда он подергивает то щеками, то ртом, и снова нахально садятся, где им заблагорассудится; тихий плеск воды у подмытого берега…
Хотелось пить. Жажда становилась пыткой, а всего в десятке шагов от него, на бруствере траншеи, блестел под солнцем алюминиевый чайник с водой. Не одолеть десятка шагов. До смерти ближе, подумал с горькой иронией, и шершавым языком облизал сухие и горькие, как полынь, онемевшие губы.
И еще реально существовал пулемет — рядышком. И запасной диск, полный патронов, холодил затылок. Оружие не было плодом воображения — его оставил рассудительный Быкалюк.
Очень мучила жажда. Ему сдавалось, что внутри у него все ссохлось. Жажда и боль в груди доводили до исступления. Не было сил терпеть. Хоть ты криком кричи. Но голос пропал, исчез голос.
Стал мучительно, до боли, вспоминать что-то очень важное для себя. Мозг, как никогда до этого, активно работал.