Каргин вдруг вспомнил, как нехорошо и тревожно было ему в обществе Гогота — первого в их классе носителя фирменных джинсов. Каргин, как любой советский подросток конца шестидесятых прошлого века, страстно мечтал о джинсах. Наладить их выпуск было раз плюнуть, во всяком случае проще, чем отправлять на земную орбиту космические корабли, но советская швейная промышленность работала, как если бы никакой моды и, следовательно, джинсов не существовало. Это сейчас Каргин мог формулировать гипотезу, что в советскую швейную промышленность, а может, и не только в швейную, вселился... дьявол, который принципиально не носит ни «Prada», ни «Lee», ни «Levi Strauss», ни «Wrangler». Только «Москвошвей», «Салют», «Кимрская трикотажная фабрика»! Одним словом — «Сделано в СССР»! А тогда он слонялся по «точкам», где можно было встретить фарцовщиков — будущих олигархов и владельцев той самой (дьявольской?), отказывающейся шить джинсы советской промышленности. Каргин маниакально пытался подобрать себе хоть что-то, но, во-первых, его размер был самый ходовой, а потому его никогда не было в наличии, во-вторых, денег у Каргина принципиально не хватало. Он устал от предложений сегодня дать задаток, а завтра после доплаты получить запечатанные в пакет джинсы. Фарцовщики в свою очередь устали от его вязкой неперспективности, а потому демонстративно отворачивались, когда он появлялся на «точках». Каргину оставалось только читать наклейки на их обтянутых джинсами задах. Наверное, я — идиот, грустно размышлял Каргин, удаляясь от «точки», растворяясь в толпе скверно одетых в изделия дьявольской промышленности людей, лишнее звено между желанием и его исполнением. Эта мысль многократно посещала его и в последующие годы. Да и сейчас, когда он почти дожил до пенсии, не оставляла его.
Каргин прекрасно знал, что Гогот — жлоб и тупица, но когда они были вместе, он почему-то безоговорочно признавал его неизвестно на чем основанное лидерство. Это было тем более странно, что Гоготу было мало дела до Каргина, он всего лишь терпел его почтительное присутствие рядом с собой. И естественно, пользовался. Каргин рядом с ним становился никаким, человеком без формы, то есть готовым отлиться в любую угодную Гоготу форму. Каргин смеялся над его примитивными хохмами, хотя ему было не смешно. Ходил с ним пить пиво в кафе «Автомат» на Невском, хотя ненавидел кислое, с пенным хрюканьем льющееся из стояка в непромытую кружку автоматное пиво. Для этого требовалось бросить в железную щель жетон, приобретенный в кассе за двадцать две копейки. «Автомат», где напитки и закуски усложненно приобретались за жетоны, цинично противоречил «лезвию Оккама», запрещающему умножать сущности без необходимости. В «Автомате» сущности бессмысленно умножались на жетоны и железные стояки с лязгающими прорезями, вместо того чтобы вернуться в естественное состояние обычной советской столовой с тетками в условно белых халатах, швыряющих на подносы тарелки. А один раз Каргин (это был верх, точнее, низ его падения) по требованию Гогота доставил букет с дореволюционным (тот настоял) текстом: «Олег Юрьевич (имя отчество Гогота) кланяться велел!» — какой-то лохматой студентке, отбывавшей производственную практику в букинистическом магазине на Литейном. Студентка и толкавшиеся возле отдела «Антикварная литература» книголюбы посмотрели на него как на опасного придурка.
Джинсы, вдруг догадался Каргин. Дело не в Гоготе. Это его проклятые джинсы стирают мою личность, как ластик карандаш, лишают меня воли, превращают в...
«Ничто!» — услышал он.
Недавно с ним разговаривал бюстгальтер Тани, отец которой принес домой спелый, но несладкий арбуз. Теперь — джинсы Гогота. Но если с бюстгальтером, угревшимся на девичьей груди, общаться было забавно, про джинсы Гогота Каргин сказать этого никак не мог.
«Мразь! — молча выдохнул он. — Как ты смеешь, крашеная дерюга, одежда нищих и рабов!»
«Смею! — нагло ответили джинсы. — Еще как смею!»
Гогот в недоумении поправил ремень, оглянулся по сторонам, похлопал себя по ногам, как если бы в штанину заползло какое-то насекомое.
Джинсы определенно рвались в бой:
«Вы мечтаете носить нас, но, безъязыкие и трусливые, не смеете сказать своей власти: