Лиза должна была позвонить в Клуб, но я точно знал, что она этого не сделала. Она весь вечер была рядом со мной, разве что пару раз отлучалась в дамскую комнату.
— Не хочу слушать, как надрывается телефон, — объяснила она. — Я готова идти куда угодно: в «Монтелеоне», в гостиничный номер, ну сам знаешь, как будто мы только что познакомились. Ну пожалуйста! Пожалуйста, Эллиот!
— Хорошо, любимая, — согласился я.
Мы развернулись и отправились в «Монтелеоне».
Нам дали номер на пятнадцатом этаже — жемчужно-серый бархат, огромный ковер, маленькая двуспальная кровать, — таких слегка обшарпанных, старомодных номеров в Америке, наверное, не меньше миллиона.
Я выключил свет, открыл шторы и бросил взгляд на плоские крыши Французского квартала. Мы хлебнули виски из бутылки, купленной по дороге, а потом улеглись прямо в одежде на кровать.
— И все же я хотел бы узнать одну вещь, — шепнул я ей на ухо, слегка пощекотав ей мочку пальцем.
Она лежала рядом, вся такая обмякшая, теплая и очень сладкая.
— Что? — сонно поинтересовалась она.
— Если ты меня любишь, если привезла меня сюда именно потому, что действительно любишь, если сходишь по мне с ума, как я по тебе, а не просто решила поразвлечься таким странным образом, если у тебя не нервный срыв или типа того, так почему же, в конце-то концов, ты не хочешь мне об этом сказать?
Она не ответила. Она лежала тихо-тихо, словно уже успела уснуть, густые ресницы легкой тенью легли ей на щеки, а маленькое черное платье от Ив Сен-Лорана почему-то напомнило мне ночную сорочку. Лиза глубоко и ровно дышала. Она спала, закинув на меня правую руку, крепко вцепившись в мою рубашку, будто даже во сне не хотела меня отпускать.
— Черт бы тебя побрал, Лиза! — рассердился я.
— Да-а-а… — сонно прошептала она.
Но, похоже, она была уже далеко от меня.
26.
Эллиот. Любовь под сенью дубов
Вряд ли, кроме нас, нашлись бы еще люди, способные отправиться осматривать плантации в вечерних туалетах. Хотя какого черта! Мы были единственными посетителями аптеки-закусочной, кто завтракал у стойки с бутербродами в вечерних туалетах.
Частный лимузин отвез нас на север, к знаменитым плантациям: Дестрахан-мэнор, «Сан-Франциско» и «Дубовая Аллея».
Мы сидели, тесно прижавшись, на обитом серым бархатом сиденье и обменивались воспоминаниями о детских годах, о первых разочарованиях и мечтах. Было необычайно приятно мчаться со скоростью шестьдесят миль в час по луизианским низменностям.
Дамба скрывала от наших глаз Миссисипи, и все, что мы видели, — небо в изумрудном кружеве листвы.
Бесшумно работающий кондиционер приятно холодил кожу, и мы скользили по плодородным субтропическим землям, как по туннелю времени.
В ящике со льдом имелся приличный запас ликеров а еще холодное пиво и икра, которую мы ели с крекерами. В лимузине был даже маленький цветной телевизор, и мы с удовольствием смотрели мыльные оперы и игровые шоу.
А потом, растянувшись на широком мягком сиденье, мы занимались любовью: набрасывались друг на друга, как голодные, без всяких там повязок на глазах и прочих глупостей.
Но именно в «Дубовой Аллее», когда мы оказались на территории одной из прекраснейших луизианских плантаций, я наконец понял, чего хочу. А может, у меня просто было достаточно времени на размышления.
На этой плантации на самом деле есть дорога, которую окаймляют вековые дубы. Она ведет к парадному входу великолепного дома с высокими круглыми колоннами, которому нет равных в округе. Сам дом утопает в зелени. Густая листва создает причудливую игру света и тени, а высокая трава напоминает роскошный ковер. Неподалеку пасутся черные племенные бычки, которые смотрят на посетителей, точно молчаливые призраки экзотического прошлого. Царящее кругом безмолвие наводит на мысль о том, что вы попали в заколдованное место, напоминающее об удивительной истории Нового Орлеана.
Мы осматривали дом в абсолютном молчании. Я ушел в себя и был не в состоянии разговаривать, так как понял: я больше не должен откладывать решение относительно того, что задумал.
Я был влюблен в нее. И сказал об этом ей — и себе самому — по крайней мере три раза. Она была для меня идеальной женщиной: чувственной и одновременно серьезной, умной, прямолинейной и честной до ненормальности, — может быть, именно поэтому она и молчала сейчас. Ну и в довершение всего она была красива, убийственно красива.
И что бы она ни делала: говорила ли о своем отце или о любимых фильмах, либо молчала, либо танцевала или смеялась, либо смотрела в окно, — она была первой женщиной, с которой мне всегда было так же интересно, как и с мужчиной.
И если бы Мартин сейчас был здесь, с нами, то наверняка сказал бы: «Эллиот, а что я тебе говорил?! Именно ее ты искал всю свою жизнь».
Очень может быть, Мартин. Очень может быть. Но кто мог знать об этом заранее?!