Несколько минут мы болтали, радуясь явившейся возможности вспомнить некоторых деятелей, рассказами о которых я когда-то ее развлекал. Эти выдающиеся личности, величественно восседавшие в своих кабинетах, думал я потом, выглядели очень странно в злословии двух людей, цеплявшихся поздно вечером в парке за остатки своей былой любви.
Но долго говорить об этом мы не могли и снова замолчали. Теперь, когда совсем стемнело, я потерял представление о времени. Я чувствовал ее руку в своей, и наконец она окликнула меня, но машинально, словно хотела сказать что-то ласковое, а была где-то очень далеко.
– Ты много пережил, – сказала она.
Она имела в виду не мою работу, а смерть Шейлы и Роя Кэлверта.
– Пожалуй, да.
– И это на тебя повлияло, я знаю.
– Как жаль, – отозвался я, – что мы не встретились с тобой до того, как все это произошло.
Вдруг она рассердилась.
– Нет, я не хочу слушать. Когда встретились, тогда и встретились, другого времени не было и не будет.
– Я мог бы быть более…
– Нет. Ты всегда пытаешься уйти от настоящего, я не хочу больше этого терпеть.
Я отвечал угрюмо. Настоящее – это то, что сейчас мы сидим здесь, в душной тьме, и не можем ничего изменить, но не можем и оставить все, как есть. Мы не можем проявить друг к другу доброту, которую проявили бы к кому угодно; и, уж конечно, не можем сказать друг другу ласковые и нужные слова, которые, несомненно, дали бы нам обоим хоть недолгий покой. Если бы она могла сказать мне: «Это неважно, забудь все, в один прекрасный день ты будешь чувствовать себя лучше, и мы начнем все сначала…» Если бы я мог сказать ей: «Я постараюсь дать тебе все, о чем ты мечтаешь, стань моей женой, и мы вместе пройдем через все…» Нет, мы не могли так сказать, слова эти словно застревали у нас в горле.
Мы сидели в парке, держась за руки, не столько уставшие, сколько опустошенные, а время шло. Оно не мчалось, как для пьяного человека; оно давило на нас, тяжело, до головной боли, как предгрозовая духота, царившая сейчас в воздухе. Иногда мы перебрасывались замечаниями о пьесе, которую стоит посмотреть, или о книге, которую она только что прочла, и все это – с интересом, как люди, впервые отправившиеся вдвоем на прогулку или на обед. После очередной паузы она вдруг сказала совсем другим тоном:
– Помнишь, еще в самом начале я спросила, чего ты хочешь от меня?
– Да, – ответил я.
– Ты сказал, что ищешь взаимопонимания, не хочешь, чтобы повторилось прошлое.
– Да, я сказал, – подтвердил я.
– И я тебе поверила.
Густо-черное небо над Парк-лейн стало светлеть. Над крышами появилась свинцовая полоса. Она была еще страшнее, чем тьма, Летняя ночь кончалась.
– Наверное, мы зашли в тупик, – сказала она.
Но даже теперь нам хотелось услышать друг от друга хоть одно слово надежды.
27. Вид вращающейся двери
Вскоре после этого дня я отправился в деловую поездку и только через две недели вернулся в Лондон. У меня на столе лежала записка. Звонила Маргарет: не встречусь ли я вечером с ней в кафе Ройяль? Я удивился. Мы там никогда не бывали, это место не было связано для нас ни с какими воспоминаниями.
В ожидании – я пришел за четверть часа до назначенного времени – я не сводил глаз с вращающейся двери и сквозь стекло видел яркий свет на улице. Вспышки автобусных фар, влажный блеск мчавшихся мимо машин, струя воздуха сквозь открывшуюся дверь, – но входила не она… Я напряженно ждал. Когда наконец дверь, повернувшись, впустила ее – на несколько минут раньше, чем мы договорились, – я увидел ее лицо – раскрасневшееся и решительное. Походка ее, пока она пересекала зал, была быстрая, легкая и энергичная.
Здороваясь, она пристально взглянула на меня. В ее глазах не было обычного блеска, они запали и казались глубже.
– Почему здесь? – спросил я.
– Ты должен понять. Надеюсь, ты понимаешь?
Она села. Рюмка была наполнена, но она до нее не дотронулась.
– Надеюсь, ты понимаешь, – повторила она.
– Объясни.
Мы говорили совсем не так, как в душной тьме парка, мы снова были близки.
– Я выхожу замуж.
– За кого?
– За Джеффри.
– Я это знал.
Ее лицо над столом словно наплывало на меня с ужасающей четкостью горячечного бреда, резко очерченное и ошеломляюще живое.
– Это уже решено, – сказала она. – Мы все равно бы не выдержали, ведь правда?
Она по-прежнему глубоко понимала меня, словно ее тревога обо мне была значительнее, чем когда бы то ни было, как и моя о ней; она говорила так, как человек, вдохновленный тем, что уже совершил, разрешив трудную задачу и наконец освободившись.
– Почему ты не написала мне об этом? – спросил я.
– Разве ты не понимаешь, что написать было бы легче?
– Почему ты этого не сделала?
– Не могла же я допустить, чтобы ты получил подобное-известие как обычное письмо за завтраком и совсем один.
Я взглянул на нее. Смутно, словно крик издалека, слова ее заставили меня понять, что я теряю, – в них была вся она, по-матерински заботливая, практичная, излишне принципиальная, немного тщеславная. Я смотрел на нее, узнавал ее, но еще не ощущал утраты.
– Ты понимаешь, что сделал для меня все, что мог, правда? – сказала она.