— Все, радость моя. — Он успел поймать пачку, смять в ладони. — Больше ты курить не будешь. Вот оно что! Наплели тебе медсестренки, курвы стрептоцидные, с три короба. Так бы сразу и сказала, дуреха… Иди сюда.
Как мгновенно он успокоился, тотчас, совершенно, даже некая печать довольства, победительного, насмешливого, снисходительного мужского: «А! Дура баба, приревновала!», отразилась на Диминой небритой роже, он теперь отращивал какую-то особую модную щетину, специальной машинкой ее прореживал.
— Иди ко мне. — Он развалился на смятой постели, похлопал ладонью по Нининой подушке. — Дура. Наслушалась этих сестер милосердия, убогих этих, они тебе наплетут! Кому ты веришь-то?
— Я ее видела, — сказала Нина, не двигаясь с места. — Я ее узнала. Девочка из твоего магазина. Красивая девочка. Дима, не виляй. Не выйдет.
Дима снова сел. Спустил на пол босые лапы. Первый раунд он проиграл, ничего, у него был второй в запасе.
— Не хочешь идти, — пробормотал он, с наигранным, чрезмерным усилием поднимаясь с постели. — Сама не хочешь… Не хочешь помочь калеке… Пособить инвалиду… Злая ты баба, сердца у тебя нет.
Он шел к Нининому креслу, хромая, морщась от боли, постанывая, хватаясь за спинки стульев. Все — игра, перебор, перехлест.
— Вот она-то меня жалеет. — Дима добрался наконец до Нининого кресла, до Нины. — Женька меня жалеет, любит меня… — Он сгреб Нину в охапку, стащил ее с кресла, бубня с веселой злостью: — А тебе меня не жалко. Никогда ты меня не любила.
— Пусти! — взмолилась Нина, упираясь ладонями в его грудь.
— Давай-давай, ударь меня, толкни, я упаду, вторую ходулю сломаю, — задыхаясь, шептал Дима. — Никогда ты меня не любила… Всегда я твою любовь, как милостыню, вымаливал…
— Дима, хватит! — Конечно, можно его оттолкнуть, отшвырнуть. Можно, да нельзя.
— Выклянчивал, выпрашивал… Униженно… Ты — графиня, я — холоп… Осточертевает, знаешь, выпрашивать. Вот у девочки из магазина ничего выпрашивать не нужно.
Можно его отшвырнуть, но ведь у него — нога, надо щадить его ногу. Нельзя причинить ему боль.
А тебя кто пощадит, Нина?
Ну, и куда ты идешь, зачем ты сейчас идешь к ним?
Поздний вечер, тебе нужно Диму собирать в дорогу, в солнечную Феодосию, тебе нужно к Игорю заехать, тебе нужно пленку забросить Кате в проявочную… Нет, ты плетешься бульваром, сбиваешься с шага на бег, спешишь, пересекаешь Покровку на красный свет, ты торопишься в Подсосенский.
Зачем ты туда идешь? Как — зачем? Повидаться с Вовкой. Вот, я купила кучу всякой всячины, набью им холодильник. Увижусь с сыном, я его не видела два дня. Соскучилась.
Не ври. Не ври себе, Нина. Ты идешь в Подсосенский, торопливо входишь в старый московский двор, отыскиваешь взглядом Петра и мальчишек — вот они, лепят снежную бабу… Ты идешь сюда не потому, что хочешь увидеть сына. Ты идешь к Петру. Ты хочешь увидеть его. Поговорить с ним, поплакаться, посетовать на невеселую свою жизнь, ничего при этом не открыв, ничего не выдав, не сказав ни слова правды. А что ты ему скажешь? Что тебя час назад любимый муж изнасиловал? Спит теперь, зарывшись мордой, уткнувшись декоративной своей щетиной в подушку.
Он уснул, ты слезы вытерла и, не задумываясь, набрала свой тайный номер, телефон службы спасения: семь-ноль, семь-один. Позвонила, а дед Солдатов тебе в ответ: «Ниночка, они во дворе, они бабу лепят…»
Баба. Снежная баба. Снег. Снег?
Господи, бело же все, белее белого, — двор, дорога, козырьки над подъездами, крыши машин. И он еще падает, он и сейчас опускается на землю, подними ладонь кверху, Нина! Бесшумные легкие частые хлопья, первый снег, ты и не заметила. Как же ты теперь живешь, если только сейчас увидела, что — снег…
Как же ты живешь? Мечешься загнанной, измученной, полумертвой от усталости белкой в колесе твоей нынешней жизни-нежити, ты проглядела снег, зиму, декабрь. А какое сегодня число?
— Петя, здравствуйте, а какое сегодня число? — спросила она, подходя к Петру. — Вы можете себе представить, я только сейчас поняла, что снег выпал! — И Нина рассмеялась, сама себе удивляясь. — Живу, как в тумане, ужас! Давно он — снег?
— Третий день. — Петр выпрямился, обогнул снежный ком, который успел скатать, второй чуть поодаль лепили мальчишки. — Он выпал, потом растаял. Сегодня с утра опять зарядил. Здравствуйте, Нина.
— А число?
— Третье. — Петр подошел к ней, сбил снег с воротника куртки. Шапки на Петре не было, снег блестел на его темных, густых, тронутых ранней сединой волосах Он снял перчатку, протянул Нине руку. — Здравствуйте еще раз.
— Папа, женщинам разве жмут? Им целуют! — крикнул младший, Андрюшка.
— Третье декабря… Значит, зима. — Нина осторожно высвободила пальцы из руки Петра.
— Значит, зима.
Нина взглянула на него — и тоже сняла свой беретик. Ей хотелось — дурацкое желание, невзрослое, тебе, Нина, сорок лет, ты (как это Димка говорит?), Нина, «неновая», — ей хотелось, чтобы снег припорошил и ее волосы. Пусть падает и тает, бесшумный, легкий, даже, кажется, теплый.
— Мне кажется, что он теплый, — улыбнулась Нина.