Рассчитывая увидеть еще одно знакомое имя, Гавен проглядел список. Его взгляд упал на фамилию Мученик.
– Нина, смотри, чего матросы натворили! – слишком громко сказал он.
Островская подошла и наклонилась. От нее пахло дешевым табаком и потом.
– Мученик? Как же наш соглашатель туда угодил?
– Вспомнил! – сказал Гавен. – Мне же Шашурин говорил, что он той ночью требовал прекратить расправу над гражданами свободной России, – тут его, видно, и прихватили!
Гавен не выносил Мученика, даже его громкий голос вызывал в нем внутреннюю дрожь. Если Мученик на заседании Совета вскакивал с очередным запросом, Гавен попросту выходил из комнаты.
– Анекдот, – сказала Островская. – Наш революционный соперник вместе с офицерьем! И чего его понесло?
– Я сам удивляюсь. Я думал, он наложил в штаны и сидит под кроватью, а он ночью на Малахов курган поперся.
– Теперь берегись, – сказала Нина, – Он в тюрьме получит информацию… лишнюю информацию. Это плохо.
– Не получит, – сказал Гавен, ставя возле фамилии Мученика буковку «о» и крестик для надежности. – Не получит он никакой информации, потому что его отправят в штаб Духонина. Вместе с его подзащитными.
– Ты решил его не освобождать?
– Вот именно. Трагическая случайность.
– Трагическая случайность неожиданно оборвала жизнь нашего старого товарища, члена Севастопольского Совета от партии социал-демократов меньшевиков… Нет, не трожь его. Меньшевики поднимут вой.
– История не прощает либерализма, – возразил Гавен. – Мученик для нас опаснее, чем сто офицеров, – он враг внутренний, маскирующийся под революционера.
– Ты просто его не выносишь. И сам велел его арестовать.
– Его не выносит мое классовое чутье, – сказал Гавен.
– К какому классу принадлежим? – ядовито спросила Нина.
Гавен сложил список, подошел к двери и крикнул:
– Шашурин!
Вошел толстый вольноопределяющийся с красным носом.
– Товарищи из тюрьмы ждут?
– Сидят, чай пьют.
– Отлично. Передай товарищам этот список. Они знают, что делать.
Гавен вернулся в комнату и сказал:
– Как я хочу спать!
– Революция – это бессонница, – сказала Нина Островская. Потом подумала немного и добавила: – Но я продолжаю настаивать на освобождении Мученика.
– Я учел ваше мнение, товарищ Островская, – официально сказал Гавен и улегся, не снимая сапог, на продавленный кожаный диван. – А теперь можно поспать. Хотя бы час.
Островская вышла, хлопнув дверью.
Странное, тягучее, почти праздничное напряжение все более овладевало Андреем по мере того, как приближалась ночь. И это происходило не только с ним, но и с прочими обитателями большой камеры. Никто не спал. Многие стояли или пытались ходить, вызывая раздражение и ругань тех, кто оставался сидеть на полу. Люди не разговаривали, а перебрасывались отдельными фразами как будто для того только, чтобы не упустить тот момент, когда начнет отворяться дверь. «Я провел с этими людьми почти целый день, – думал Андрей, – но за исключением Елисея и Оспенского я никого не заметил, и если когда-нибудь судьба, уберегши меня, столкнет с одним из соседей по камере, я же его не узнаю!»
– Почему все страшное происходит ночью? – сказал Андрей. – И чудеса, и смерть.
– Люди даже умирают под утро, – сказал Оспенский, – это медицинский факт.
– У нас все объясняется просто, – объяснил Елисей Евсеевич. – Днем матросы и прочие власти заняты на митингах и грабежах, вечером они пропивают награбленное, а ночью занимаются делами.
Елисей Евсеевич будто сам себя уговаривал, потому что и он оробел перед лицом безжалостной ночи.
Дверь раскрылась часов в одиннадцать – сначала все услышали, как по коридору идут люди, и ждали – у этой камеры они остановятся или пройдут дальше. Остановились. Щелкнула заслонка, потом со скрипом, будто что-то железное упало на пол, открылся замок, и дверь поехала внутрь. Надзиратель с фонарем крикнул, светя на лист бумаги:
– Ладушкин!
По камере пронесся облегченный вздох и потом прервался. Все слушали, как с нар сползал и, прихрамывая, шел к двери черный сутулый силуэт – память о человеке, который мелькнул в жизни и никто не разглядел его лица.
– А что? – спросил этот человек у надзирателя в двери. – Куда меня?
– Домой вас, – сказал надзиратель. – Я так понимаю, что домой пойдете. Хлопотали за вас.
– Вот видишь, – сказал Елисей Евсеевич, – значит, и меня вот-вот позовут. Попрощаемся… и, вернее всего, навсегда!
Андрей испытывал неприязнь к Мученику – к этому самодовольному торгашу, который и на самом деле выйдет отсюда и будет на радостях пить сухое вино и заедать цыпленком. «А я в эту самую минуту… в ту минуту, когда он будет худыми жадными пальцами разрывать цыпленка, буду стоять у стены и ждать, когда некто безликий крикнет: «Пли!»
– Андрюша, Андрюша, – сказал Елисей Евсеевич тихо, – а ваша жена совсем молоденькая, это так?
Андрей не стал отвечать – в горле был комок, так хотелось заплакать.
– У меня есть один план, – сказал Елисей. – Только ты, Оспенский, отвернись, мы будем шептаться.
– Идите вы к чертовой матери, – буркнул Оспенский, он лежал и глядел в черноту невидимого потолка.
– Вы понимаете, что шансов у вас почти нету?