Коренной одессит. С детских лет служил на корабле, дослужился до чина капитана дальнего плавания и был доволен судьбой. Правда, после одного длительного плавания он возвратился домой и узнал, что жена-то спуталась с турецким моряком и куда-то с ним отплыла… Возмутился он на весь женский пол, выразил им недоверие и решил больше не жениться. Так и жил бобылем. Знал только свой корабль и свою команду.
И должно же было так случиться: после длительного плавания он сошел на берег, заглянув в таверну в одесском порту, подвернулась компания, сел за столик, опрокинул рюмку-другую и, сам не зная почему, распустил язык и заговорил о… Чан Кайши. Правда, заговорил о китайском главаре не очень то лестно, мол, непременно изменит революции, перейдет на сторону противника. Это было много лет назад, когда этот важный китаец был в фаворе у наших вождей.
А за этим столиком сидел стукач и донес, что капитан Сирота Давид Павлович, сидя в таверне, сказал нехорошие слова о Чан Кайши. Оказывается, в те далекие годы стукачи у нас уже были в почете и славе. Упекли капитана в кутузку. Судила «тройка», и влепили десять лет тюрьмы. Распрощался Давид Павлович со своим торговым кораблем, с командой и стал узником. За это время китаец в самом деле стал изменником революции, угадал Сирота Давид Павлович, но никто не думал его освобождать, несмотря на все жалобы. Отбарабанил десять лет от звонка до звонка. Кончался срок отсидки в лагере, готовился, бедняга, выйти на волю, работал на шахте в Воркуте. Купил костюм, рубашку и надеялся вернуться в Одессу франтом, в новом костюме и галстуке. Но накануне оперуполномоченный принес ему бумагу и сообщил, что та же «тройка» прибавила ему еще десятку по той причине, что посчитала, что за того китайца мало дали. Отсидел в лагере еще десять лет. Работал на той же самой шахте, старался не произносить лишнего слова, чтобы не возникло новых неприятностей. Будь проклят этот чертов Чан Кайши! Теперь уж будет очень осторожен. Близился к концу и этот новый срок. Готовился выйти на свободу. Мечтал о том, чтобы этот кошмар кончился. Он строил новые планы. Был на седьмом небе, радовался, как ребенок, строил радужные планы на будущее, хотя знал, что Одессу ему не видать, как своих ушей без зеркала, наверняка дадут сто первый километр. И все же это уже была желанная свобода.
Друзья лагерники завидовали ему, поздравляли от души. Но были среди них и скептики. Те предупреждали: «Не кажи гоп, пока не перескочишь». И оказались пророками. Рано радовался бывший капитан дальнего плавания, рано строил планы на будущее.
За три дня до освобождения его, беднягу, вызвали в спецчасть лагеря и дали прочитать казенную бумагу. Прочитал — и у него потемнело в глазах! Там было написано, будто он, Сирота Давид Павлович, находясь в лагере, вел «антисоветские» разговоры, стало быть, за двадцать лет заключения он еще не перевоспитался. Прибавили еще пятерку…
Прочитав эту пакость, человек упал в обморок. Его отвезли в тюремную больницу, где провалялся три месяца, а теперь опять везут в лагерь отбывать новый срок…
На сей раз приговор ему вынесла не «тройка», а «особое совещание». Но разницы между ними — никакой. Одного поля ягодка.
Рассказ этого славного человека, к которому мы с первых минут прониклись уважением, нас потряс. В нашем углу, как на грех, все как один были осуждены «особым совещанием», выходит, что и нас может постигнуть судьба капитана из Одессы. Нечего сказать, богатая у нас перспектива!
Он заметил, что мы приуныли, глядя на него, и он оживился:
— Ничего, добрые люди. Не следует унывать. Это я такой невезучий. Бог даст, и вы все вернетесь домой. Не может вечно так быть. Не теряйте надежды… Надо жить надеждой… — Подумав с минуту, он широко улыбнулся и добавил: — Знаете, в больнице, откуда я еду, рядом со мной лежал один веселый грузин. И вот он мне говорит: «Скажи мне, Давид дорогой мой, что это за б… Надя, Надежда? Все с ней живут…»
Мы громко рассмеялись. И это возмутило старшину, он подбежал к нашему купе, окинул нас свирепым взглядом и кинул:
— Я вам дам, смеяться! Замолчите, гады!
Наш эшелон двигался дальше и дальше на север. Подолгу стоял на запасных путях. Тут уже царила суровая зима. Все вокруг побелело, навевая на нас, южан, страх. Завывала метель. Крепчал мороз, и мы мерзли, как собаки. Но кого это волновало. Нечем было топить. Чугунка, что посередине «Столыпина», едва теплилась. Податься бы в тайгу за дровами. Но об этом можно было только лишь мечтать. Не положено. Изредка нам швыряли прелые сухари, которые невозможно было разгрызть. Рыбины, которые мы рвали на куски, были так пересолены, что нельзя было их в рот брать. Погибали от жажды — не было ни капли воды. Казалось, что не доедем до места. Раз в три дня приволокли ведра с бурдой, от которой все внутренности переворачивало. А на остановках население нашего «Столыпина» все увеличивалось, становилось еще теснее.