Это было глупо. Мы молча сидели друг напротив друга, пялясь на свои копыта. Нужно было сказать хоть что-то, чтобы разрядить обстановку, но слова просто застревали в горле. Все до единого. Я мучительно соображала, что же мне предпринять: извиниться, сказать, как я сожалею, поцеловать её или оставить в покое? Но ни одна из этих идей не казалась мне подходящей в этой ситуации. Глори не могла заставить себя даже поднять на меня глаза, не говоря уже о том, чтобы заговорить со мной.
Я чувствовала, как в душе у меня растёт зияющая холодная пустота. Я теряла Глори, и всё из-за того, что не могла подобрать нужных слов. Но что я могла ей сказать? И вообще существовали ли слова, уместные в данный момент? Глори сидела с закрытыми глазами, по-прежнему отвернувшись от меня, и из-под опущенных век по её щекам струились слёзы. Медленно, едва чувствуя ноги под собой, я попятилась прочь из комнаты. Оставаться здесь я больше не могла, впрочем, спускаться вниз тоже было выше моих сил. Поэтому я вернулась к себе в комнату, даже не потрудившись закрыть за собой дверь. И, усевшись на кровати, снова принялась проклинать себя.
Затем мой взгляд упал на контрабас в углу. Я долго разглядывала его тёмное лоснящееся дерево, а затем встала на ноги и нетвёрдой походкой подошла к инструменту. Полированная поверхность оказалась гладкой и тёплой на ощупь, когда я провела пальцем вдоль его… вдоль её шеи.
— Эй, Октавия, — пробормотала я, вытаскивая контрабас из угла и вставая позади него, — не могла бы ты мне помочь? Я, похоже, очень сильно напортачила. Сделала больно пони, которую люблю. Прошу тебя. — Дёрнув пальцем за струну, я извлекла из инструмента одинокую угрюмую ноту и хихикнула. — Да-да, знаю. Это глупо даже для меня, а я ведь принцесса среди глупцов.
Я неспешно начала играть. Слышала ли Глори меня? Слушала ли? Было ли ей до этого дело? Я старалась не забивать себе голову посторонними мыслями, а просто играла, позволяя литься этой мелодии, откуда бы она ни исходила. Нет, даже не мелодии, просто нотам.
Не знаю точно, как долго это продолжалось, но когда я осмелилась, наконец, открыть глаза, то увидела Глори буквально в метре от меня. Она сидела, уставившись на голубое, усыпанное звёздами одеяло на кровати. Подняв глаза, она встретилась со мной взглядом и тут же отвернулась. С упавшей на глаза радужной чёлкой она сейчас так напоминала мне ту кобылу, которую я обнаружила в крошечном подполье на задворках метеостанции. Неважно, насколько изменилось её тело, она оставалась всё той же Глори.
Я провела смычком по струнам, не сомневаясь, что мелодия выйдет прекрасной, потому что создавала её пони, часть души которой была заключена в инструменте.
— Прошу тебя, Октавия, помоги мне вымолить прощение. Помоги показать, как сильно я люблю её.
Я повела смычком, извлекая тихую низкую ноту, и, закрыв глаза, позволила инструменту самому направлять моё копыто. Удивительно, насколько приятно оказалось отдать себя под контроль того, кому я полностью доверяла, чтобы, отбросив все волнения, обрести покой.
Ноты постоянно менялись от высоких к низким, пытаясь сложиться в стройную мелодию, но каждый раз неудачно. По мере того, как смычок скользил туда-сюда по струнам, темп музыки то ускорялся, то резко падал до отдельных протяжных нот. Инструмент то затихал, то внезапно срывался на отчаянный дребезг. Было совершенно ясно: вне зависимости от того, что произошло между Глори и мной, Октавия не заслуживала забвения в углу моей комнаты. Её место было среди других пони, которых она могла бы вдохновлять на занятие музыкой. Возможно, мне стоило отдать её Метконосцам, чтобы она никогда больше не была одинока.
Наконец, я подняла глаза и увидела, что Глори смотрит прямо на меня, вслушиваясь в звуки этой печальной мелодии. Может, её глаза и изменились, но их выражение осталось прежним. И, похоже, огонь её любви ещё не совсем зачах. Я отложила смычок и нежно погладила деревянную обшивку контрабаса, после чего села перед Глори. Голубая пегаска потрепала мою гриву и робко произнесла:
— Ты ненавидишь меня за то, что я вернула тебя назад? Поэтому… ты…