На запись пластинки отводилось всего два дубля. Первый – чтобы рассчитать время звучания. На стене студии висели часы, стрелки отсчитывали временной лимит, три с половиной минуты. Больше на десятидюймовую пластинку не помещалось.
Мы переделали одну нашу самбу – веселую, живую мелодию – так, чтобы она уложилась в три минуты. Второй дубль был уже собственно записью. Продюсер дал понять, что если кто-нибудь из нас ошибется, больше нас сюда не пригласят.
Микрофон имелся только в передней секции. Мы до этого микрофонов не видели – в кабаре Лапы певец мог полагаться только на собственные связки. Сейчас перед нами был микрофон – очень широкий, весь в дырочках, похожий на металлическое сито. Я представила себе, как мой голос вливается в него и просачивается на воск пластинки.
Мы приготовились. Когда вокальная часть закончится, объяснил продюсер, мы должны очень тихо спрыгнуть и прижаться к стене, чтобы микрофон записал инструментальную часть.
Зазвучал тамборим Ноэля –
– Стоп! – крикнул продюсер.
Ребята повиновались. Я отодвинулась от микрофона. Нас с Грасой разоблачили: мы не подпевка и не собирались ею быть.
Очкастый сотрудник снова подошел к двери.
– По мне, ребята, хоть козу наймите петь, если звук будет хороший. Но вы, девочки, гасите друг друга. Две певицы наяривают песню, которая требует одного голоса. У вас «где ты, моя дворняга», а не «наши дворняги». Давайте еще раз, с одной певицей. Кто из вас будет петь?
Мы с Грасой посмотрели друг на друга, потом на Винисиуса. Винисиус глянул на Худышку. Банан и Буниту старались не смотреть мне в глаза. Маленький Ноэль залился краской. Кухня упорно рассматривал свою реку-реку. Я снова перевела взгляд на Винисиуса. С таким лицом он, наверное, глядел бы на щенка, которого только что переехал.
Только в эту минуту я поняла, как мне хотелось, чтобы с пластинки звучал мой голос. Мне хотелось быть увековеченной в воске, хотелось существовать в сотне копий, хотелось звучать в гостиных и кафе, проникать в уши людям, чтобы стать частью их воспоминаний. Я хотела, чтобы меня слушали. Разве не я настояла на том, чтобы записать пластинку? Разве не я написала «Дворнягу»? Все это, конечно, было не в счет; мы все знали, чей голос – лучший. Я решила избавить себя от унижения и не стала дожидаться, когда меня попросят отойти от микрофона.
– Петь будет Граса, – сказала я и отодвинулась к задней стенке.
Граса вплотную приблизила лицо к микрофону – так, что при каждом звуке губы касались металла. Просеянный через сито микрофона, ее голос был нежным и дьявольским одновременно. Он как будто подмигивал слушателю. «Любимые собаки», – мурлыкала Граса, и становилось понятно: это не про собак, это про мужчин. Граса не походила на попавших под запрет исполнителей танго, что поют, точно бегут марафон, перемахивая через звуки, как через препятствия. Граса пела, словно развлекалась, словно делила со слушателем великолепную городскую ночь.
Процесс записи был отработан, мастер-диск из шеллака и карнаубского воска изготавливали прямо в студии. На одну пластинку с двумя сторонами – А и Б – уходило двадцать минут. После того как Граса с мальчиками записали сторону А, продюсер потер руки.
– Есть еще оригинальная песня? – Он был в восторге. – Я хотел, чтобы вы записали на сторону Б какую-нибудь штампованную
Граса повернулась к Винисиусу:
– Может, еще одну песню Дор? Ту, где про воздух, которым ты дышишь.
– Она для тебя слишком медленная, – заметила я от задней стенки. Когда мы играли эту песню – мою песню, – пела только я.
– Можно ускорить темп, – сказал Винисиус. – Постараться уложиться в три минуты. Попробуем?
Сотрудник студии кивнул и распорядился начать пробы. По его знаку Граса замурлыкала: «Здесь я, любовь моя. Рядом с тобой всегда. Ужин тебе добуду, постель тебе постелю… Но если я уйду, ты шагов моих не услышишь. Мало кто замечает воздух, которым дышит».
На родах мой голос звучал мольбой, делая песню трагедией. Но здесь, в студии, Граса подпустила в голос наигранного злодейства, и стихи зазвучали шутливой угрозой: «И если я уйду, ты шагов моих не услышишь. Мало кто замечает воздух, которым дышит».