Белосельцев смотрел на лучик солнца, скользнувший вдоль стертого ствола, на черный зрачок дула. Суеверно заговаривал: «Не в меня… Не мне…»
Он выспрашивал у Надира о темпах поставки оружия, о методах переброски его через границу и о том, как это оружие меняло ход боевых действий, сдерживало продвижение правительственных войск, увеличивало число потерь. Надир упомянул об американских противотанковых минах, сказав, что их появление предвещает крупномасштабную минную войну. Рассказал о зенитных пулеметах и мини-ракетах с инфракрасными головками, что уже сказалось на потерях вертолетов. Белосельцев отошел от груды оружия, направляясь в дом. От старинной винтовки тянулся к нему догоняющий холодок, словно неясное, к нему обращенное слово.
В коридоре у стены стояли пленные, сумрачно и тревожно оглядывались на вооруженных солдат, на вошедшего Белосельцева.
— Как хотите с ними разговаривать? По одному или со всеми сразу? — Надир появился следом, грозно, ненавидяще озирал пленных. И те сжались, теснее сдвинулись под его чернильным обжигающим взглядом.
— По одному, если можно, — ответил Белосельцев, вглядываясь в коричневые лица, поросшие неопрятной щетиной, улавливая полотняные прелые запахи пропотевших одежд.
«Неужели это враг? Не только Надира, Сайда Исмаила, Бабрака Кармаля, но и мой, и Мартынова, и Марины? — думал он, стараясь вызвать в себе ожесточение и враждебность к пленным, но испытывал только мучительное любопытство и невнятное чувство вины свободного, хорошо защищенного человека перед лицом подавленных, захваченных в плен. — За что убивают? За что умирают сами? Что оскорблено в них настолько, что вгоняют пулю в другого, идут на муку и казнь?»
Он хотел понять связь человеческого духа с политикой. Философии и веры с винтовкой, стреляющей в спину из ночной засады, с лезвием кинжала, рассекающего шейные позвонки. Их племенная ненависть и воинственная пуштунская страсть вошли в сочетание с громадным, заложенным в мир механизмом борьбы и соперничества. Их старинные стертые ружья с рассеченными ложами оказались помноженными на атомные топки авианосцев, посылающих штурмовики над гладью персидских вод, на стартплощадки «першингов» и крылатых ракет в Европе. И абсурд бытия заключался в том, что любая молекула мира, любая травинка и водоросль оказывалась вовлеченной в соперничество.
«А рай?.. А эдем?.. А пойманная золотистая бабочка?.. А ее легкое платье, брошенное на спинку стула?..»
Вслед за Надиром он вошел в ту самую комнату, где вчера встречался с Малеком. Конвоир ввел пленного. Тот усаживался на стул, скрещивал ноги в драных калошах, складывал на коленях большие крестьянские руки в грязных мозолях.
— Ведь это крестьянин, не так ли? Неужели он не хочет земли? Не хочет отдать своих детей в школу? — спросил у Надира Белосельцев. И, повернувшись к бородатому встревоженному пленнику, спросил: — Почему ты воюешь против революции и народной власти?
Тот, не понимая, смотрел. Беззвучно шевелил сухими губами.
— Он не понимает, — сказал Надир. — Он из племени, которое говорит на своем языке. Я сам его едва разбираю.
Надир резко, почти крича, обратился к пленному, и Белосельцев в его клокочущей речи сумел различить лишь несколько слов.
Ответ был глух, напоминал утробный голос. Надир доносил Белосельцеву не ответ, а свое понимание поверженного, обезвреженного врага, к которому у него не было жалости, а одно презрение.
— Он не знает, что он против народной власти. Для него помещик является властью. Он неграмотен, всю жизнь из рук помещика получал лепешку, был ему благодарен, как Аллаху. Когда мы взяли у помещика землю, хотели отдать ему, он не взял, а в страхе отшатнулся. Когда помещик ушел в Пакистан и позвал его за собой, он послушно пошел, как овца. Когда помещик передал ему автомат и велел убивать, он стал убивать. Он — тень помещика, раб помещика, башмак на ноге помещика.
— Он участвовал в террористических актах?
— По предварительным сведениям, он убил семерых. Двух солдат. Двух служащих госпредприятия. И трех неизвестных.
Белосельцев сжимал в клин зрение, устремлял свой вопрошающий взгляд на сидящего. Желал понять, ухватить сквозь барьер языка и веры, сквозь кровавый вал, воздвигнутый войной и политикой, коснуться его ядра, сердцевины. Ощутить, пусть мгновенно, пусть не в любви, а в ненависти, как сомкнутся две их судьбы и в этом контакте сверкнет истина. Но сидящий уходил от контакта, уклонялся глазами. Воздвигал непрозрачную стену, о которую Белосельцев тупил свой отточенный клин.
Надир снова все тем же кричащим голосом задал вопрос, дернул сидящего за рукав. Тот стал отвечать, глухо, утробно, словно голос проталкивался сквозь путаные комья волос.