Все это приходилось слышать офицерам почти во всех помещичьих домах, не только во время зимнего квартирования, но и походом, на дневках и ночлегах. Надобно при этом прибавить, что, невзирая на свежую память еще тогда только что прекращенного восстания в тех местах, помещики, жившие в своих имениях, принимали офицеров очень хорошо; рассказывали разные эпизоды из бывшего недавно мятежа, спорили, шутили, как будто бы между нами никогда не было ничего неприязненного. Эти жалобы на Муравьева, признаюсь, породили во мне тогда любопытство узнать, не производились ли пытки над арестованными? От подвергавшихся аресту и допросам моих тогдашних знакомых, бывших уже свободными, обыкновенно я слышал, что с ними собственно ничего особенного не было во время их содержания под арестом; но что касается других, то они наверно знают, что при допросах секли розгами.
При подобных рассказах, конечно, трудно было отличить выдумку от истины; молва об одном и том же предмете обыкновенно приобретает сильное развитие. Вскоре, однако ж, случай доставил мне возможность узнать причину, вовлекшую многих других из арестованных предполагать, что других сотоварищей их по аресту секли, а они отделались просто только одними допросами.
В местечке Глубоком Минской губернии зимою в то время были расположены на квартирах: батальонный штаб и одна рота Либавского пехотного полка. Квартируя в одной деревне, в девяти верстах от помянутого местечка, я иногда по службе, а наиболее для развлечения от скуки, почти каждую неделю приезжал в Глубокое и проживал там по нескольку дней сряду.
В Глубоком существовал тогда огромный католический монастырь ордена кармелитов, очень богатый, ибо за монастырем, говорили, числилось 3 т. душ крестьян. Наполеон I, идя со своими полчищами в Россию, провел в нем дня три; пред отъездом его, как рассказывали нам монахи этого монастыря, в благодарность за гостеприимство один из придворных вынес целое блюдо наполеондоров в подарок от императора гвардиану (настоятелю монастыря). Последний в память пребывания Наполеона в монастыре комнату, в которой спал император, тщательно содержал в том виде, как он ее оставил, - и так как она принадлежала к числу покоев, занимаемых самим гвардианом, то он ее запер и никого туда не пускал. Когда наш полк квартировал в местечке Глубоком, гвардианом был еще тот самый ксендз, который принимал Наполеона; но, по болезненности и старости его, заведовал монастырем уже несколько лет суперьер (второе лицо в монастыре после гвардиана), ксендз Панкраций, человек умный, общительный, любезный, который усердно хлопотал о всевозможных удобствах квартировавших в местечке и деревнях, принадлежавших монастырю, воинских чинов.
Я очень сблизился с суперьером. Видя мою любознательность и спокойное отношение к тогдашним обстоятельствам вообще, он часто беседовал со мною о Польше, о политике и при этом о М. Н. Муравьеве, который незадолго до прибытия нашего полка в местечко Глубокое жил в этом местечке несколько времени и производил следствие и суд после мятежа 1831 года. Я часто заводил речь с ксендзом Панкрацием об этом следствии и расспрашивал, не знает ли он чего по интересовавшему меня обстоятельству, относительно сечения розгами арестованных, тем более, что мне известно было, что в местечке Глубоком судилось очень много замешанных по делу мятежа, очень богатых и знатных панов края. И вот однажды, в минуту откровенности суперьер повел меня и показал кельи, где содержались арестованные, где было заседание суда и прочее.
Длинный коридор с кельями по обеим сторонам заканчивался просторными покоями, в которых обыкновенно заседала ежедневно следственная комиссия, а в кельях содержались арестованные и из оных приводились в комиссии для допросов; все кельи были с железными решетками в окнах. После этого осмотра, когда мы вернулись в келью суперьера, на убедительный мой вопрос о пытке ксендз Панкраций рассказал мне следующее, - он говорил по-польски: