Открыла мне Элиза, старая служанка. «Жака нет дома, но он кое-что оставил для вас в своей комнате», — сказала она. Жак написал мне записку: «Старушка Сим, прости и забери книжки». На столе я обнаружила с десяток книг в карамельно-ярких обложках: фисташковый Монтерлан, малиновый Кокто, лимонно-желтый Баррес, а Клодель и Валери — снежно-белые с алой полоской. Сквозь полупрозрачную бумагу я читала и перечитывала названия: «Потомак»{151}, «Яства земные»{152}, «Благовещение»{153}, «Рай под сенью шпаг»{154}, «О крови, сладострастии и смерти»{155}. Через мои руки прошло много книг, но эти были особенные: от них я ждала небывалых откровений. Я была почти удивлена, когда, открыв их, смогла без труда прочесть обычные слова.
Они меня не разочаровали: я была ослеплена, обескуражена, потрясена. За редким исключением — я об этом писала — литературные произведения казались мне памятниками, которые я исследовала с большим или меньшим интересом. Иногда я ими восхищалась, но прямого отношения ко мне они не имели. И вдруг люди из плоти и крови стали говорить мне на ухо о себе и обо мне самой; они рассказывали о своих надеждах, о бунте; все это я моментально узнавала, хотя прежде не умела сформулировать. Я перерыла всю библиотеку Сент-Женевьев, нашла и принялась читать Жида, Клоделя, Джеймса; голова моя пылала, в висках стучало, я задыхалась от волнения. Я перечитала все книги Жака; записалась в Дом друзей книги, где в длинном платье из грубой серой шерсти царствовала Адриенна Моннье; я была столь ненасытна, что не довольствовалась двумя томами, которые имела право уносить с собой, и тайком запихивала в портфель книг по шесть — по семь; самое трудное было поставить их потом на место; боюсь, не все они вернулись на свои полки, в хорошую погоду я ходила читать в Люксембург, на солнышко; взбудораженная, я бродила вокруг бассейна и повторяла фразы, которые мне понравились. Частенько я уходила заниматься в читальный зал Католического института — это был тихий приют в двух шагах от моего дома. Именно там, сидя за черной партой среди благочестивых студентов и семинаристов в длинных черных сутанах, я со слезами на глазах прочла роман, который Жак так любил и который назывался не «Большой мол», как мне сначала показалось, а «Большой Мольн»{156}. В чтение я погружалась так же безоглядно, как прежде в молитву. Литература стала для меня тем, чем раньше была вера: она заполнила жизнь целиком, преобразила ее. Мои любимые книги заменили мне Библию, в них я теперь искала советов и поддержки. Я переписывала из них длинные пассажи; я учила наизусть новые гимны и литании, новые псалмы, пословицы, пророчества; всякую жизненную ситуацию я ознаменовывала чтением священных текстов. Мои переживания, слезы, надежды были от этого не менее искренни. Слова, ритм, стихи, строфы служили мне не для притворства — они спасали от безмолвия те сокровенные внутренние события, о которых я никому не могла рассказать. Между мной и далекими, недосягаемыми родственными душами создавалось своеобразное единение; я не жила своей маленькой частной жизнью, а участвовала в великой духовной эпопее. В течение нескольких месяцев я дышала только литературой: тогда это была единственная доступная мне реальность.
Родители нахмурили брови. Мать делила все книги на две категории: серьезные произведения и романы. Последние представлялись ей если не пагубным, то во всяком случае пустым развлечением, и она пилила меня, что я трачу время на Мориака{157}, Радиге{158}, Жироду{159}, Ларбо{160} и Пруста, вместо того чтобы расширять свои кругозор, читая про Белуджистан{161}, принцессу Ламбальскую{162}, повадки морских угрей, женскую душу или тайны египетских пирамид. Отец, едва заглянув в моих любимых авторов, нашел их претенциозными, мудреными, вычурными, декадентствующими, аморальными; он отругал Жака за то, что тот дал мне «Этьенну» Марселя Арлана{163}. Родители не могли больше решать, на какие книги я имею право, но это не мешало им громко возмущаться моим выбором. В ответ я злилась. Отношения наши еще больше обострились.