Тем не менее я продолжала бывать в барах. Я сказала родителям, что Центр в Бельвиле готовит к 14 июля праздничный вечер, я репетирую со своими учениками комедию и буду занята несколько вечеров в неделю; я говорила, что якобы трачу на нужды Команд деньги, которые в действительности просаживала на джин-физ. Обычно я ходила в «Жокея» на бульваре Монпарнас: Жак рассказывал мне об этом заведении; мне нравились покрывавшие его стены раскрашенные афиши, на которых все перемешивалось: канотье Мориса Шевалье, ботинки Чарли Чаплина, улыбка Греты Гарбо; мне нравились сверкающие бутылки, пестрые флажки, запах спиртного и табака, голоса, смех, звуки саксофона. Женщины вызывали у меня восхищение: в моем лексиконе не было слов, чтобы описать ткань их платьев, цвет их волос; я не представляла, что в каком-нибудь магазине можно купить их неосязаемые чулки, туфли-лодочки, губную помаду. Я слышала, как они обсуждают с мужчинами плату за услуги, которыми они их порадуют. Мое воображение никак на это не реагировало: я его отключала. Особенно первое время вокруг меня не существовало людей из плоти и крови, это были аллегории: вот беспокойство, вот ничтожность, тупость, отчаяние, а вот, быть может, гениальность и конечно многоликий порок. Я сохраняла убежденность, что порок — это место, покинутое богом, и усаживалась на свои табурет с тем же воодушевлением, с каким в детстве падала ниц перед Святыми Дарами: я чувствовала то же присутствие; джаз заменил мощный голос органа, и я ожидала приключения, как некогда ожидала экстаза. «В барах, — говорил мне Жак, — можно делать, что угодно, и что-нибудь непременно произойдет». Я и делала что угодно. Если входил посетитель в шляпе, я кричала: «Шляпа!» и сбивала с него головной убор. Время от времени я била стаканы. Я болтала без умолку, заговаривала с посетителями, наивно пытаясь их мистифицировать: выдавала себя то за натурщицу, то за шлюху. В своем выцветшем платье, грубых чулках, туфлях без каблука и с неухоженной физиономией я никого не могла обмануть. «У вас не та внешность», — сказал мне один хромой с облупленным лицом. «Вы — мелкобуржуазная девочка, которая играет в богему», — заключил другой, с крючковатым носом, — он писал в газеты романы с продолжением. Я запротестовала; тогда хромоногий нарисовал что-то на клочке бумаги. «Вот что нужно делать и позволять делать с собою, если у тебя профессия куртизанки». Я не потеряла хладнокровия. «Нарисовано скверно», — проговорила я. — «Зато похоже». Он расстегнул ширинку, и тут я отвела глаза: «Мне это неинтересно». Все рассмеялись. «Вот видите! — воскликнул романист. — Настоящая шлюха посмотрела бы и сказала: «Тут и похвастаться-то нечем!» В опьянении я спокойно выносила непристойности. Впрочем, меня никто особенно и не трогал. Случалось, меня угощали выпивкой, приглашали потанцевать — и ничего больше: видимо, похоти я не пробуждала.
Моя сестра несколько раз участвовала в таких загулах; чтобы придать себе вульгарный вид, она надевала свою шляпку набекрень и сидела нога на ногу. Мы громко разговаривали, в полный голос смеялись. А то еще входили в бар отдельно друг от друга, делая вид, что не знакомы, и разыгрывали склоку, вцеплялись одна другой в волосы, визгливыми голосами выкрикивали оскорбления, — и радовались, если это представление на какое-то время занимало публику.
В те вечера, когда приходилось сидеть дома, я с трудом выносила тишину своей комнаты; я вновь уносилась к мистическим высям. Однажды ночью я принялась неистово просить Бога, если он существует, как-то заявить о себе. Но он безмолвствовал, и больше уже я никогда не обращалась к нему. В глубине души я была очень рада, что его нет. Мне было бы нестерпимо думать, что партия, которая разыгрывается здесь, на этом свете, завершится в вечности.