Читаем Воспоминания благовоспитанной девицы полностью

Все, стало быть, сводилось к одному и убеждало меня в убогости дел человеческих: мое собственное положение, влияние Жака, идеологии, которые нам преподавали, и современная литература. Большинство писателей твердили на все лады о «нашем беспокойстве» и побуждали меня к прозрению отчаяния. Этот нигилизм я доводила до крайности. Всякая религия, всякая мораль — надувательство, в том числе и «культ своего Я». Я поняла, насколько искусственны возбужденные состояния, которые еще недавно я с самолюбованием поддерживала в себе. Я забросила Жида и Барреса. В любом замысле я видела попытку уйти от реальности, в работе — такое же пустое развлечение, как и во всем другом. Один молодой герой Мориака рассматривал свои дружеские привязанности и свои наслаждения как «ветви», временно удерживающие его над небытием; я позаимствовала у него это слово. Человек имеет право цепляться за ветви, но при условии, что не станет путать относительное с абсолютным, поражение с победой. Я применяла к ближнему эти нормы; для меня существовали только те люди, которые смотрели не прячась на это все разъедающее «ничто»; остальные вовсе не существовали. Я априори считала министров, академиков, орденоносцев, всех важных персон — варварами. Писатель должен быть проклят; всякий успех — подозрителен; я задавалась вопросом, не предполагает ли сам факт писательства какой-либо изъян; только молчание месье Теста{197}, казалось мне, достойно выражает абсолютное человеческое отчаяние. Утверждая отсутствие Бога, я возвращалась таким образом к отказу от мира, через которое прошла, веруя, что Бог есть. Но эта аскеза не вела более к спасению. Короче говоря, самая честная позиция была — покончить с собой; я признавала это и восхищалась метафизическими самоубийствами; однако я вовсе не думала прибегать к этому — я слишком боялась смерти. Оставаясь одна дома, я, случалось, билась в истерике, как в пятнадцать лет; вся дрожа, с мокрыми ладонями, я в растерянности кричала: «Я не хочу умирать!»

А смерть уже снедала меня. Поскольку я не была занята никаким делом, время распадалось на бесконечно отрицающие друг друга мгновения; я не могла примириться с «этой многократной и отрывочной смертью». Я переписывала целые страницы из Шопенгауэра, Барреса, стихи мадам де Ноай. Я находила смерть тем более ужасной, что не видела смысла жить.

И все-таки я любила жизнь, любила страстно. Достаточно было немногого, чтобы вернуть мне веру в нее, в себя: письма одного из моих учеников в Берке, улыбки девочки-работницы из Бельвиля, откровенных признаний приятельницы из Нёйи, взгляда Зазы, чьей-нибудь благодарности, просто ласкового слова. Когда я чувствовала себя нужной или любимой, горизонт просветлялся и я вновь давала себе обещания: «быть любимой, вызывать восхищение, быть нужной; быть кем-то». Во мне росла уверенность, что мне есть «много чего сказать», — и я скажу. В день моего девятнадцатилетия я написала, сидя в библиотеке Сорбонны, длинный диалог, который вели два голоса, и оба были моими: один говорил о бренности всего сущего, об омерзении и усталости; другой утверждал, что жизнь прекрасна, даже если она бесплодна. Каждый день, каждый час я переходила от уныния к гордыне. Но всю осень и зиму во мне преобладал страх оказаться однажды «сломленной жизнью».

Эти колебания, эти сомнения сводили меня с ума; тоска душила меня, а сердце было словно живая рана. Я бросалась в переживания со всей силой своей молодости, своего здоровья, и душевная боль могла опустошить меня так же жестоко, как и физическое страдание. Я бродила по Парижу, отмеривая пешком километры, глядя сквозь слезы на незнакомые места. Почувствовав голод, я заходила в кондитерскую, съедала сдобную булочку и не без иронии вспоминала высказывание Гейне: «Какие бы слезы мы ни проливали, кончается всегда тем, что мы сморкаемся». На набережных Сены я порой сквозь рыдания успокаивала себя стихами Лафорга:

Возлюбленный, уж пробил час, в смятенье сердцеИ столько выплакано слез, что больше не сержусь…[1]

Мне нравилось, когда щипало глаза. Но временами я вдруг оказывалась безоружной. Я укрывалась в боковом нефе какой-нибудь церкви, чтобы вволю наплакаться; я подолгу сидела в прострации, обхватив голову руками и с трудом дыша в едком мраке.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Адмирал Советского Союза
Адмирал Советского Союза

Николай Герасимович Кузнецов – адмирал Флота Советского Союза, один из тех, кому мы обязаны победой в Великой Отечественной войне. В 1939 г., по личному указанию Сталина, 34-летний Кузнецов был назначен народным комиссаром ВМФ СССР. Во время войны он входил в Ставку Верховного Главнокомандования, оперативно и энергично руководил флотом. За свои выдающиеся заслуги Н.Г. Кузнецов получил высшее воинское звание на флоте и стал Героем Советского Союза.В своей книге Н.Г. Кузнецов рассказывает о своем боевом пути начиная от Гражданской войны в Испании до окончательного разгрома гитлеровской Германии и поражения милитаристской Японии. Оборона Ханко, Либавы, Таллина, Одессы, Севастополя, Москвы, Ленинграда, Сталинграда, крупнейшие операции флотов на Севере, Балтике и Черном море – все это есть в книге легендарного советского адмирала. Кроме того, он вспоминает о своих встречах с высшими государственными, партийными и военными руководителями СССР, рассказывает о методах и стиле работы И.В. Сталина, Г.К. Жукова и многих других известных деятелей своего времени.Воспоминания впервые выходят в полном виде, ранее они никогда не издавались под одной обложкой.

Николай Герасимович Кузнецов

Биографии и Мемуары
100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
100 великих интриг
100 великих интриг

Нередко политические интриги становятся главными двигателями истории. Заговоры, покушения, провокации, аресты, казни, бунты и военные перевороты – все эти события могут составлять только часть одной, хитро спланированной, интриги, начинавшейся с короткой записки, вовремя произнесенной фразы или многозначительного молчания во время важной беседы царствующих особ и закончившейся грандиозным сломом целой эпохи.Суд над Сократом, заговор Катилины, Цезарь и Клеопатра, интриги Мессалины, мрачная слава Старца Горы, заговор Пацци, Варфоломеевская ночь, убийство Валленштейна, таинственная смерть Людвига Баварского, загадки Нюрнбергского процесса… Об этом и многом другом рассказывает очередная книга серии.

Виктор Николаевич Еремин

Биографии и Мемуары / История / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии